Разные дни войны (Дневник писателя) - Константин Симонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Пожалуй, именно тогда, в дивизионе у Скробова, я впервые читал еще не напечатанное "Жди меня" целому десятку людей сразу. Гриша Зельма, подбивший меня там прочесть эти стихи, потом, во время нашей поездки, где бы мы ни были, снова и снова заставлял меня читать их, то одним, то другим людям, потому что, по его словам, стихи эти для него самого были как лекарство от тоски по уехавшей в эвакуацию жене.
После того как "Жди меня" было напечатано, я читал его сотни раз и во время и после войны. И наконец через двадцать лет после войны решил было никогда больше не читать этого стихотворения. Все, кто мог вернуться, вернулись, ждать больше некого. А значит, и читать поздно. Так я решил для себя. И больше года не читал, пока не попал на Дальний Восток к торговым морякам, рыбакам и подводникам, уходившим из дому в море на много месяцев, а иногда и больше.
Там на первой же встрече от меня потребовали, чтобы я прочел "Жди меня". Я попробовал объяснить, почему я решил не читать его, но моих объяснений не приняли. Уже по-другому, чем когда-то на войне, стихотворение все еще продолжало отвечать душевной потребности людей, имевших на это свои причины. И я отступил и снова стал читать его, хотя для меня самого оно по-прежнему было связано только с теми днями войны, когда оно было написано, и в душе у меня, когда я, читая, глядел в зал, сохранялось чувство какой-то моей вины перед теми, кто ждал и все-таки не дождался.
За долгие годы я получил многие сотни, если не тысячи писем и от тех, к кому вернулись, и от тех, к кому не вернулись.
И одно из них недавно еще раз подтвердило мне всю неразрешимость этого противоречия.
Не называю имени и фамилии, потому что в данном случае дело не в них: "...Бесконечные передачи на военные темы невыносимо теребят душу, да и уже три недели, как я не работаю - стала пенсионеркой. Не знаю, знаете ли Вы в полной мере, чем для нас, молодых "солдаток" Отечественной войны, было Ваше стихотворение "Жди меня"? Ведь в бога мы не верили, молитв не знали, молиться не умели, а была такая необходимость взывать к кому-то "убереги, не дай погибнуть". И вот появилось Ваше "Жди меня". Его посылали с тыла на фронт и с фронта в тыл. Оно вселяло надежду и в тех, кто верил, что их ждут, и в тех, кто ждал... В декабре 1943 года я получила письмо, написанное мужем 1 ноября в двенадцать часов ночи, в котором он писал: "Когда получишь мое письмо, мы уже будем по ту сторону Днепра".
Это было последнее письмо. Прошли декабрь, январь и почти весь февраль. Я ежедневно многократно заглядывала в почтовый ящик и шептала, как молитву, "Жди меня, и я вернусь всем смертям назло..." и добавляла: "Да, родной, я буду ждать, я умею". 23 февраля я узнала, что я, видимо, не умела ждать "как никто другой", что мне не дано дождаться. Он был смертельно ранен 2 ноября в 10 часов утра, через десять часов после того, как он написал мне письмо. Я не хотела этому верить, не могла в это поверить даже после встречи с друзьями, присутствовавшими на похоронах. Стыдно об этом писать, но я, насмотревшись фильмов и начитавшись книг о разведчиках, по ночам фантазировала, что его заслали в разведку, в тыл врага, а для большей конспиративиости разыграли его похороны. Мне и сейчас, на старости лет, часто снится, что он вернулся после длительной разлуки. Все годы я переписываюсь с пионерами, шефствующими над могилой. В день 25-летия Победы я была там. Все эти годы мои мысли многократно возвращались к Вам - автору "Жди меня", вроде Вы в чем-то передо мной виноваты. Правда, когда я была на могиле, ко мне подошли сельские женщины, успокаивали меня, и одна из них сказала: "Это большое счастье, когда есть могила, над которой можно поплакать, а вот когда пропал без вести" или где-то погиб на чужбине, тогда тяжелей". Вот я и хочу Вас попросить от имени всех тех, кто "ждал, как никто другой", но увы... не дождался. Реабилитируйте нас. Напишите что-то в наше оправдание, а то ведь последние восемь строк Вашего стихотворения звучат для нас, не дождавшихся, как укор, упрек, обвинение..."
Но что я могу написать сейчас в ответ на это письмо? И о каких оправданиях может идти речь?
Беспощадная мясорубка войны четыре года подряд делала свое дело, не желая разбираться в человеческих судьбах. И вышло так, что я, написавший эти стихи, я, кого ждали, быть может, с куда меньшей силой и верой, чем других, вернулся, а те, другие, не вернулись...
И что теперь можно с этим поделать? Какие стихи писать вдогонку к тем, которые я продолжаю читать и с чувством невольной вины, и с сознанием неразрешимости этого противоречия...
* * *
Возвращаюсь к дневнику.
...Под гору спускались меньше часа. Только внизу, когда уже стемнело и усилился ветер с моря, мы почувствовали, как продрогли. У меня не попадал зуб на зуб, ноги были чугунные, их жгло холодом, а промерзшее белье коробилось. Но Дмитрий Иванович Еремин вдруг повернулся ко мне и сказал:
- Поросеночек.
- Что поросеночек? - с недоумением спросил я.
- Там у нас будет поросеночек. С корочкой. Как вспомнишь, так вроде и не так уж холодно, верно?
Я невольно рассмеялся и согласился, что верно.
До берега добрались в полной тьме. Долго шли по камням, спотыкаясь и падая, и наконец свистом и криками вызвали лодку. Меньше чем через час после этого мы были снова на Среднем полуострове, в землянке Еремина. И на столе там действительно стоял поросенок с корочкой. Мне даже на минуту показалось, что у меня перестал болеть зуб.
На следующий день мы с Зельмой с утра перебрались от Еремина к пограничникам. Штаб пограничников размещался внизу, у самого моря. Здесь был наносный грунт, мягче, чем повсюду на полуострове, и пограничники зарылись в землю. Они еще накануне отправили на передний край, на перешеек, большую разведывательную партию, и сегодня ночью она должна была проходить через наши позиции в тыл к немцам.
В штабе отряда мы познакомились с комиссаром отряда Филатовым и с командиром майором Калениковым. И раньше и позже мне редко приходилось встречать людей, похожих на этого своеобычного человека. Очень большой, грузный, уже немолодой - лет сорока пяти с виду - седеющий человек с большими руками, с большим и широким загорелым лицом. Обычно он мало передвигался и сидел на одном месте, у себя за рабочим столом.
Он был очень гостеприимен, но совсем по-особому. На столе у него всегда лежало несколько пачек папирос, на полке стояла бутыль со спиртом. И невозможно было отказаться закурить или выпить, так настойчиво, с таким добродушием и хлебосольством он угощал. Разливал спирт он сам, своей хозяйской рукой по кружкам, а себе ставил самую большую, синюю эмалированную. Но когда потом начинали чокаться, выяснялось, что майор чокается молоком, потому что сам ничего другого не пьет. Да вдобавок и не курит.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});