Гравилет «Цесаревич». Фантастические произведения - Вячеслав Рыбаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда и пропали все бумажки, относящиеся к последней научной работе, которую я пытался вести, — впопыхах я их не забрал, потом, надеясь, что все как-то войдет в колею и давая супруге время опамятоваться, не спешил приходить за ними. Мне, самонадеянному дураку, казалось, что пока там сохраняется что-то мое, хоть папка, хоть помазок для бритья, не все нити порваны, а когда я решил, что выждал достаточно, оказалось, там уже другой мужик и все мои останки давно выброшены… Хотя громко сказано: научная работа. Не для науки — просто для себя пытался ответить на годами мучавший меня вопрос: почему более-менее ровно шедшее в направлении общей гуманизации развитие Европы и России вдруг в семидесятые годы прошлого века резко переломилось, начав давать все более уродливые всплески жестокости, которые и увенчались затем войной, а из-за нее — Октябрем, а из-за него — рейхом, а из-за него — термоядерным противостоянием и так далее? Даже войны стали вестись совсем иначе, даже политические убийства стали иными — не за что-то конкретное, а из общих, из принципиальных соображений, не в живого человека стреляем, а в символ того или этого… Словно дьявол сорвался с цепи.
То ли именно тогда нашли друг друга, как два оголенных провода, надуманное, умозрительное насилие из теоретических марксистских книжек и практическое, сладострастное насилие полууголовников, полупсихов — нашли и начали искрить, поджигая все кругом? То ли в связи с развитием демократий именно тогда впервые в истории социально значимыми стали широкие массы низов, рост значимости которых явно опережал рост их культуры, почувствовав свой новый вес, они, в отличие от прежних времен, перестали стараться подражать элите и подвергли основные ее ценности осмеянию и старательному выкорчевыванию из собственного сознания, а среди этих ценностей были такие веками культивировавшиеся понятия, как честь и уважение к противнику… Не знаю. Ответов были десятки и ни одного. История…
В дверь уверенно постучали. Не допив, я поставил стакан на стол и пошел открывать.
Там стояли двое крепких мужчин в куртках металлистов и с прическами панков.
Внутри у меня все оборвалось. И, очень глупо, — стало до слез жалко недопитой водки.
Но допьют уже они.
— Господин Трубников? — сухо и очень корректно спросил один из метанков.
— Да, это я, — безжизненно подтвердил я. Второй метанк хохотнул:
— Был Трубников, а стал Трупников!
Первый не обратил на него внимания. Отодвинув меня, они вошли. Первый завозился у себя в карманах, второй крендебобелем прошелся по моей каморке. Срисовал стакан, взял, поболтал, принюхался брезгливо и одним махом опрокинул в рот. Первый и на это не обратил никакого внимания. Он наконец добыл свой блокнот и перелистнул несколько страниц.
— На уроках вы несколько раз утверждали, что в осуществлении октябрьского переворота одна тысяча девятьсот семнадцатого года помимо евреев, грузин и латышей участвовали и отдельные представители русской нации?
— Да, — сказал я. — Это исторический факт.
Он сокрушенно покачал головой. Плюнул на палец и пролистнул еще страницу. Они листались не вбок, а вверх.
— Вы выражали так же сомнение в возможности построения справедливого общественного устройства в одной, отдельно взятой Вырице?
Так открещиваться от большевиков и так повторять самые дикие из их околесиц…
— Выражал, — как Джордано Бруно, подтвердил я.
Он запихнул блокнот обратно в карман и сделал рукою безнадежный жест: дескать, раз так, то ничего не попишешь.
— Вы посягаете на главные святыни народа, — проговорил он с мягкой укоризной. — Вы подрываете его веру во врожденную доброту русского национального характера и его уверенность в завтрашнем дне. Вам придется поехать с нами.
Мы вышли из дома. Из окон глазели, некоторые даже плющили носы об стекла. Молодая мама, указывая на меня пальцем, что-то горячо втолковывала сразу забывшему о своем игрушечном паровозике пацаненку: мол будешь плохо себя вести, с тобой случится то же самое. Подошли к грузовику. Димка блаженно курил, сидя на подножке, завидев нас, он отвернулся и, стараясь не глядеть на меня, встал, отщелкнул окурок и полез в кабину.
— В кузов, — негромко скомандовал первый метанк.
В кузове мы разместились со вторым — тем, который шутил. Первый сел к Димке, в кабину.
Истошно завывая от натуги, грузовик заколотился по разъезженной колее, расплескивая фонтаны грязи и едва не опрокидываясь на особенно норовистых ухабах. На повороте щедро окатили тетку Авдотью, которая, надрываясь, волокла по кочковатой раскисшей обочине полную денег садовую тележку — судя по направлению, шла в булочную, совершенно зря шла. Жижи смачными коровьими лепехами пошмякалась на беспорядочно наваленные друг на друга пачки купюр.
— Авдотья! — крикнул я, полурупором приставив одну ладонь ко рту. — Хлеб уж часа полтора как кончился!
Она всплеснула руками, и будто подрубленная, села наземь.
Приехали на двор за большой свинофермой, и я понял, что надежды нет.
Остановились. Я подошел к краю кузова, ухватился было за борт, но шутник негромко позвал сзади:
— Эй!
Я отпустил борт и распрямился, обернувшись к нему. Он, усмехнувшись, вломил мне в рыло. Вверх тормашками я вывалился через борт кузова и на секунду, видимо, потерял сознание от удара затылком.
Очухался. Завозился, попытался перевернуться на живот. Получилось. Плюясь кровью, начал было вставать на четвереньки, руки скользили в ледяной грязи. Отчетливо помню, как грязь выдавливалась между растопыренными пальцами. Все плыло и качалось. Тут прилетело под ребра. Ботинком, наверное. Свет погас, и воздух в мире опять на какое-то мгновение кончился. А когда я вновь смог дышать и видеть, они уже уминали меня в мешок. Не сказав ни слова, даже не рукоприкладствуя больше, они утопили меня в выгребной яме.
И, уже задохнувшись в кромешной тесноте мешковины, залитый хлынувшей внутрь поганой жижей, я понял наконец, почему мир, где я прожил без малого полвека, при всех режимах и женщинах был мне чужим.
Еще один обезглавленный гусь взлетел наконец в свое поднебесье.
Тоска была такая…
Такая…
Такая тоска.
Хлоп-хлоп-хлоп. Но куда же дальше? Или — есть?
Во рту забух невыносимо отвратительный смешанный вкус гнилой водки и жидкого дерьма.
Я сел на кровати, спустил ноги на ковер. Из судорожно дернувшегося желудка выплеснулось в рот, я едва сдержался, сглотнул обратно.
В спальне было сумеречно и бесцветно. За широким венецианским окном, полускрытым гардинами, мерцал серым мерцанием декабрьский день.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});