Собрание сочинений в 9 тт. Том 10 (дополнительный) - Уильям Фолкнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты что, черт побери, хочешь делать? Жизнь, что ли, надоела?
— В какой стороне Виксберг?
— Виксберг? Виксберг? Причаливай и поднимайтесь на борт.
— А лодку вы возьмете?
— Лодку? Лодку? — Из мегафона раздались проклятия, в ответ понеслись рокочущие раскаты богохульств, перемежающиеся с названиями детородных органов — гулкие, пустые, бестелесные, словно их выговаривали вода, воздух, туман, которые грохотали этими словами, а потом, без всякого вреда для кого-либо, не оставив нигде ни шрама, ни оскорбления, забирали их обратно. — Если я буду брать на борт каждую вонючую консервную банку, в которой плавают тут всякие сучьи дети, всякие водяные крысы, то у меня и для лотового места не останется. Поднимайтесь на борт? Ты что думаешь, я здесь буду стоять на застопоренной машине до второго пришествия?
— Без лодки я никуда не пойду, — сказал заключенный. И тогда заговорил другой голос, такой спокойный, мягкий и рассудительный, что какое-то мгновение он показался здесь более чужим и неуместным, чем рев мегафона и бестелесные ругательства.
— Ты куда пытаешься добраться?
— Я не пытаюсь, — сказал заключенный. — Я еду туда. В Парчман. — Тот, кто задал последний вопрос, повернулся и, казалось, спросил что-то у третьего человека на мостике. Потом он снова повернулся к лодке.
— Карнарвон?
— Что? — сказал заключенный. — Парчман?
— Ладно. Мы идем в том направлении. Мы ссадим тебя там, откуда тебе будет недалеко до дома. Поднимайтесь на борт.
— А лодка?
— И лодка тоже. Поднимайтесь. Мы переводим уголь на бесполезные уговоры. — И тогда заключенный причалил к пароходу, он смотрел, как помогли перебраться через поручни женщине с ребенком, потом поднялся на борт и сам, хотя так и не выпустил из рук конец виноградной лозы, привязанной к фалиню, пока лодку не подняли на шкафут. — Господи, — сказал человек с мягким голосом, — ты что, так и греб этой штукой?
— Да, — сказал заключенный. — Я потерял доску.
— Доску, — сказал человек с мягким голосом (заключенный рассказывал, как он, казалось, прошептал это слово), — доску. Ну что ж, проходи и поешь что-нибудь. Твоя лодка теперь никуда не денется.
— Я, пожалуй, подожду здесь, — сказал заключенный. Потому что теперь, как он рассказывал им, он вдруг впервые обратил внимание на то, что люди, другие беженцы, заполнившие палубу, тихим кружком обступившие перевернутую лодку, на которой он и сидел вместе с женщиной, — лозовый фалинь был несколько раз навернут на его запястье и конец по-прежнему зажат в кулаке, — и глазевшие на него и женщину со странным, горячим, скорбным участием, не были белыми…
— Они что, были ниггеры? — спросил толстый заключенный.
— Нет. Они были не американцами.
— Не американцами? Ты что, успел выбраться даже за пределы Америки?
— Не знаю, — сказал высокий. — Они называли это место Ачафалайя. — Потому что спустя какое-то время он сказал: «Что?», обращаясь к тому человеку, и тот снова сказал то же самое — кулдык-кулдык…
— Кулдык-кулдык? — спросил толстый заключенный.
— Так они разговаривали, — сказал высокий. — Кулдык-кулдык, каля-маля. — И он сидел там и смотрел, как они кулдыкают друг с другом, а потом снова поглядывают на него, потом они расступились, и появился человек с мягким голосом (на его рукаве была повязка с эмблемой Красного Креста), а за ним шел официант с подносом, полным еды. Человек с мягким голосом нес два стакана виски.
— Выпейте, — сказал человек. — Вам станет теплее. — Женщина взяла свой стакан и выпила, а заключенный рассказывал, как он смотрел на свой и думал: Я уже семь лет не пробовал виски. А до этого он пробовал виски только раз; это было на самой винокурне, устроенной в сосновом дупле; ему было тогда семнадцать, он отправился туда с четырьмя спутниками, двое из которых были взрослыми людьми — одному было года двадцать два — двадцать три, другому — около сорока; он вспомнил это. То есть он помнил, вероятно, треть того вечера — яростную потасовку в похожем на свет преисподней свете костра, град ударов по его голове (и такой же град ударов его собственными кулаками по чьим-то твердым костям), потом пробуждение под оглушающим и ослепляющим солнцем в каком-то месте, коровьей загородке, которую он не видел никогда прежде и которая, как выяснилось потом, находилась в двадцати милях от его дома. Он сказал, что подумал об этом, и обвел взглядом наблюдающие за ним лица и сказал:
— Пожалуй, я не буду.
— Давай-давай, — сказал человек с мягким голосом. — Выпей.
— Нет, я не хочу.
— Глупости, — сказал человек. — Я врач. На, пей. А потом можешь поесть. — И тогда он взял стакан, но даже теперь он еще колебался, и тогда человек сказал: — Давай, пей, опрокинь стаканчик, ты нас задерживаешь, — все тем же спокойным и рассудительным голосом, хотя и резковатым, — голосом человека, который может оставаться спокойным и любезным, потому что он не привык, чтобы ему противоречили, — и тогда он выпил виски, но и в ту короткую секунду между мягким горячим жжением у него в желудке и тем, когда это началось, он еще хотел сказать: «Я пытался предупредить вас! Я пытался!» Но теперь уже было слишком поздно, в