Когда крепости не сдаются - Сергей Голубов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Его мутный взгляд упал на курчавую Лялькину головку.
— И еще кое-что для…
— Мне — медвежонка, — сказала Лялька.
После завтрака Лабунский сидел на диване и, когда Лидия Васильевна проходила мимо, ловко хватал ее руку и чмокал, поднося к губам.
— Бетонная голова, — говорил он о себе, — ей-богу! Сперва влюбляюсь, потом женюсь, и получается, черт знает что!
— А как же надо?
— Наоборот. Сперва жениться, а уж потом…
— Ай!
— Что такое?
— Совсем забыла. У меня горит кекс в плите…
Лабунский посмотрел вслед убегавшей Лидии Васильевне и подумал: «О чем бы ни заговорить, обязательно свернет на масло». Но он ошибался. Когда Лидия Васильевна вернулась, он сказал:
— Почему судьба-цыганка не наградила меня такой женой, как вы? Эх, нет гитары!
Дай, милый друг, на счастье руку,
Гитары звук разгонит скуку,
Забудь скорее…
— Эх! Почему? Почему?..
Лидия Васильевна засмеялась.
— Бросьте, Аркадий Васильевич, толковать про любовь. Лучше мужу пакостей не делайте…
Лабунский привскочил на диване.
— Что? Вот они, сплетни! Да я же вашего Дику люблю — это, во-первых. Во-вторых… Был у меня в прежние времена денщик. Улещивает бывало девку и шепчет: «На гадости вовсе не способный я!» Вот и я — тоже… Ха-ха-ха!..
Когда Карбышев вернулся из Бабина, Лабунский уже исчез: умчался отправлять подарки своим октябрятам. Выслушав доклад жены, Дмитрий Михайлович задумался.
— Да примерно так и есть. Придется осесть целиком в академии. Что ж? Настоящее мое призвание — именно там.
У него тоже были новости.
— Нет, мать, боженька есть, боженька есть…
— О чем ты?
— Нанял для тебя в Бабине дачу у священника.
Лялька стояла возле отца, крепко прижимая к узенькой груди пышного медвежонка.
— Папа, а почему дикие звери не укусили бога, когда он их сотворил?
* * *Азанчеев и Лабунский встретились у почтамта. Трудно сказать, что их так бросило друг к Другу, почему они так крепко жали друг другу руки, так дружески улыбались, так долго разговаривали на углу и, наконец, словно не в силах ни кончить разговора, ни разойтись, свернули на бульвар, вышли к Чистым Прудам, сели здесь на скамейку и опять говорили, говорили… Ни деятельность, ни характер, ни воспитание, ни вкусы, ни привычки этих людей — ничто бы, кажется, не должно было сближать их. Все положительные элементы общности отсутствовали в их отношениях. И все-таки взаимное тяготение, какая-то странная заинтересованность друг в друге были налицо. Сидя на скамейке, они говорили о Карбышеве.
— Сухой человек, без широкого политического развития, без настоящего кругозора, — повторял Азанчеев, — типичный солдафон. «Слушаюсь!», «Никак нет!..» Пехотный дух неважного качества, потому что так называемая дисциплинированность подобных людей идет не от военного воспитания, а от натуры. Узенькая натура: карьера, семья — вот цели, высших целей нет…
— И при том редкая способность комарам клистиры ставить, — хрипло засмеялся Лабунский.
— Возможно… Физически мелок, духовно мелочен. Никакой сердечности. Я слышал от многих его подчиненных, что после разговора с ним обязательно остается ощущение приниженности. Что? Когда-то и вы испытывали это на себе? Вот, вот… В академии у нас дело дошло до того, что слушатели просто не выдерживают его гнета и бегут. Какая-то шизофреническая неуемность в работе: нахватывает группы и вместо того, чтобы вести кафедру, читает до одурения. Ни одного доклада, ни одного заседания ученого совета — без него. Помилуйте! Я как-то спросил его: «Зачем вам нужен этот размен?» Отвечает: «Не могу иначе. Меня слушают, и я должен сделать все, чтобы осаперить как можно больше наших общевойсковых командиров». Как вам нравится этакая прыткость? Вы только подумайте…
— И думать нечего, — сказал Лабунский, — брехня и вздор. Ему нужны деньги.
Он живо повернулся к Азанчееву.
— А ведь если мне удастся выжить его из ГВИУ, он, пожалуй, еще глубже врастет в академии?
— Нет, — сказал Азанчеев, — не врастет.
— Почему?
— Я не допущу.
— Каким образом?
Вместо ответа Азанчеев помолчал и потом спросил:
— Слушайте, могу я считать, что мы говорим совершенно откровенно, как настоящие друзья?
— Вот моя рука…
— И… рука руку моет?
— Точнее, Леонид Владимирович, точнее…
— Как — точнее?
— Рука руку марает… Ха-ха-ха!
Азанчеев сморщился и спрятал глаза.
— Может быть, того, что вы сейчас сказали, достаточно, чтобы меня обидеть. Но чтобы мне обидеться, — на сей раз мало. Однако вот вопрос: я положительно не знаю, что о вас думать, Аркадий Васильевич?
— А что думаете?
— Или вы нездоровы, или… редкий пошляк!
— Почти угадали. Я — самый здоровый из пошляков. Ха-ха-ха! Наконец-то мы говорим с полной откровенностью. Итак, вы намерены пресечь окончательное внедрение в академию нашего общего друга. Каким образом?
— Письмом к товарищу Фрунзе. В этом письме я укажу на уходящих из академии слушателей. Назову тех из них, кого знает и ценит Михаил Васильевич…
— А есть такие?
— Да. Романюта…
— Подходяще, — сказал Лабунский.
— Вы полагаете?
— Л-ля-ля… Похоже, что мы и впрямь повыпустим теперь сок из Карбышева.
* * *Надо было проверить «невидимку», с таким трудом выпестованную из старого «перекати-поля». Карбышев решил это сделать на учебно-маскировочных маневрах за Филями, у Давыдковой рощи. Проверке надлежало произойти неофициально. Помогать Карбышеву взялся Елочкин, недавно назначенный начальником академического инженерного кабинета, а из слушателей был осведомлен о секрете только один Якимах. Проверять на маскировочном ученье действие взрывателей Карбышев не считал удобным. Другое дело — та часть препятствий, которую можно было неприметно включить в общую систему учебной маскировки, — Елочкин почему-то называл ее «драже». Роль посредника со стороны обороны играл Елочкин. Он и Якимах ухитрились так поставить «невидимку», что сюрприза этого положительно никто не ожидал. Карбышев не без волнения думал о результатах проверки: выйдет — не выйдет. От этого многое зависело. Его взгляд на себя, как на изобретателя, должен был или окрепнуть или, наоборот, упраздниться. Убеждение в правильности отвоеванных для технического комитета творческих задач — тоже. И самой проповеди «надо изобретать, товарищи!» предстояло зазвучать по-иному…
Карбышев был в Давыдкове за полчаса до первой атаки. Поле еще не было оцеплено, когда проверка уже фактически началась. Первым нарвался крестьянин, бойко гнавший по пыльному проселку толстобокую белопеструю лошадку. Крестьянин сидел на телеге, свесив вниз ноги в тяжелых выростковых сапогах. Якимах закричал:
— Дядя, вертай назад, не проедешь!
Но крестьянин свистел кнутом, ухмыляясь.
— Еще чего… Чай, я сам сапер старый!
Вдруг лошадь стала, словно в землю вкопалась. Крестьянин спрыгнул с телеги и громко ругнулся, белея от испуга:
— Раздуй те горой!
И в его прочные сапоги на гвоздяной подошве тоже вцепилась незримая сила. Ноги отказались служить.
— Паралик!
Кругом толпились слушатели и звенел смех. Загадка разгадывалась. Сперва вызволили из беды «старого сапера», потом — лошадь с телегой. Не теряя ни минуты, отчаянно крутя то кнутом, то головой, старик начал быстро подаваться в сторону с проселка.
— Эко диво! Видать, сколь теста ни будь, а без дрожжей не выпечешь!
Посредник со стороны атаки выскакал верхом к месту происшествия.
— Товарищ, осторожней! — закричал Якимах.
Не тут-то было: конь рухнул на колени, и посредник кульком перемахнул через его голову.
Наконец, слушатели пошли в атаку. Елочкин стоял с секундомером, засекая минуты. Карбышев — рядом. Атака катилась мимо. По цепям бежали горячие споры:
— Дальше!
— Нет, ближе!
— А я говорю, — дальше…
«Ближе» осталось позади; до «дальше» еще предстояло добраться. Вдруг волны атаки налетели одна на другую; задние навалились на передних, а передние кувыркались, с хохотом пытаясь вырваться из незримых силков и звонко крича восторженное «ура!». Кто-то рявкнул:
— Ножницы!
И, действительно, вокруг защелкали, зазвенели ножницы…
— Ха-ха-ха!
— Ура! Ура!
Наконец и сам Карбышев закричал:
— Ура!
* * *Хмурый день подходил к концу, и небо пряталось за густым одеялом из темных грозовых туч. Выйдя из наркомата на Знаменку, Романюта несколько минут стоял неподвижно. Потом медленно дошел до угла Арбатской площади и постоял еще здесь. А уже затем ринулся через площадь и дальше переулками на Смоленский бульвар.
Он ничего не понимал в том, что с ним случилось. Зачем его вызывал к себе Фрунзе? И почему так много расспрашивал об академии, о том, как идет учеба, как ведут занятия профессора — Азанчеев, Карбышев и другие. Для чего допытывался, не уходит ли Романюта из академии потому, что некоторые профессора из стариков загоняют молодежь в пузырек? Странно… И откуда только могло все это взяться? Да разве уже такое важное дело, что какой-то командир полка сунулся, очертя голову, в омут большой науки, а потом одумался и дал ходу назад? Всех трудней из профессоров Азанчеев, а Карбышев… Если кто и тянул Романюту, так именно Карбышев. Но ведь наука — не яма, из которой можно человека вытянуть за волосы. И не один Романюта костьми лег. Есть еще — Мирополов, много других. А вызвал Фрунзе его, Романюту…