Том 1. Российский Жилблаз - Василий Нарежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказчик перестал, увидя, что я в лице переменился. Да и было отчего, когда в сей монахине узнал свою Феклушу. «Праведное небо, – сказал я сам себе, неужели эта женщина и теперь также лицемерит под прикрытием священной одежды?»
– Любезный друг, – продолжал я к Сидору, – доставь мне случай повидаться с сею монахинею наедине. У меня есть важные для нее известия от мужа, которого знал я коротко!
– Право? – спросил Сидор. – Но наперед скажу, что мать Феодосия опытнее девицы Анфизы, и не знаю, согласится ли она выйти в сад наслаждаться вечерним воздухом. Однако посмотрим.
Что долго описывать случаи, причинявшие нам горести. Увиделся я с первою моею супругою. Слезы ее раздирали мое сердце.
– Такова-то жизнь человеческая, – сказал я, – можно ли было думать прежде, что когда-либо я, изгнанный любимец величайшего вельможи, буду прощаться с женою-монахинею в сей обители?
– Князь, – сказала она, наконец, – нам надобно расстаться, и уже в последний раз. Каждая встреча будет нам обоим крайне горестна. Вы еще в тех летах, что можете составить себе счастие другим выбором. Потеряв невозвратно и любовь вашу и почтение, потеряла я навсегда счастие и решилась в уединении сем провести горестный остаток жизни. Помолите бога, чтобы он простил мне в тех печалях, какие вам причинила. Простите!..
С сими словами она удалилась, и я уже не видал ее более. Несколько месяцев спустя получил я известие, что ее нет более на земле сей. Я пролил слезы сердечные в дань ее памяти и молил бога о кающейся матери моего Никандра.
Мы с Иваном оставили монастырь и продолжали свое странствование. Дорогою ничего не случалось с нами такого, что бы стоило быть упомянуто. В Киеве расстались мы с обоюдным сожалением. Иван пошел к своим знакомым, а я обратился по дороге к Орлу и по времени прибыл в Фалалеевку, дорогую свою родину.
Глава XVI МертвецЗакатилось солнце, когда приближался я к селу Фалалеевке. Увидел жестяную голову древней нашей церкви, и сердце мое затрепетало. Проходя чрез кладбище, не мог я не посетить гробов родительских. Долго стоял на коленях в изголовье могилы князя Симона. «О, если бы, – говорил сквозь слезы, – внимал я словам твоим, родитель мой, – никогда бы не вытоптал своего огорода, никогда бы не был мужем Феклуши, никогда бы не секретарствовал у великого боярина, но и никогда не был бы столько несчастен!» Что я тогда чувствовал, было неизъяснимо. Я походил на ребенка, которого прежде времени отняли от груди матерней и после нескольких дней опять дали ему напитаться молоком ее. Никогда живее не чувствовал Горациева стиха et fumus patriae dulcis*[67].Выражение сие в тогдашнее время пришло мне на мысль кстати; ибо, подходя к своей хижине, увидел, что она полуразвалилась. Крапива и репейник господствовали в огороде. Словом, взошедший месяц представил мне из прежнего моего обиталища обитель разрушения.
У самых ворот, – или места, где они когда-то были, ибо я не видел и следа их, – увидел несколько пожилых князей, кои, проходя мимо, важно крестились, произнося: «С нами крестная сила!» Следовавшие за ними маленькие князья и княжны делали противу моего дома шиши и аукали, не забывая, однако же, держаться за родительские балахоны. Из сего заключил я, что в моем доме нездорово, а потому, остановя их сиятельства, сказал:
– Государи мои! В деревне сей хочу я отдохнуть от дороги, и как теперь несколько поздо, то намерен провести ночь в сей пустой избе, дабы не быть в тягость почтенным князьям. Скажите, ради бога, отчего вы так усердно креститесь и, кажется, призываете в помощь бога?
– И крест его честный, – сказал старейший из князей. – Знай, что в сей избе завелся недавно мертвец и не дает нам покоя. Три уже дни и ночи, как он тут стонет и, несмотря на все наши заклятия, не унимается. Это и значит, что он не христианин! Завтре присуждено передать его заклятию, что и учинить должен наш дьячок Яков и славный знахарь Мануил, который, бог ведает за что будучи разжалован из священников, пустился в колдовство и ныне славный ворожея и знает, как обращаться с дьяволами; а по сему искусству более всего научило его всегдашнее обращение с женою, которая воистину прямой черт, с нами крестная сила.
С сими глупыми словами они меня оставили. «Мертвец! – говорил я сам себе, – да какая ему охота оставить мирную могилу и переселиться в мою избу, чтобы пугать ребятишек и фалалеевских князей! Это не стоит труда! О божественная метафизика, – вскричал я, – без тебя, может быть, и сам я устрашился бы объявленных нелепостей! Но теперь мой ум просвещен, и я презираю все людские бредни».
Нахлобуча шляпу и застегнув сертук на все пуговицы, – и сам не знаю для чего, – храбро вошел я на двор, а потом и в избу; однако признаться надобно, что дрожь меня пронимала и руки тряслись. Призвав в помощь метафизику, сел я на скамье и не имел нужды отворять окна для впущения свежего воздуха, ибо оно походило на решетку и кое-где приметны были следы стекол. Месяц взошел во всей полноте своей; ночь была прекрасная. Кто когда-нибудь блуждал вне своей родины, претерпел подобно мне все приязненные и неприязненные случаи в жизни, – тот легко понять может состояние души моей, когда увидел я места, видевшие мое рождение. Думая и гадая, что должен начать завтра, почувствовал наклонность ко сну и потому, положа суму в голову, растянулся на полу.
Едва смежил я глаза, как послышал подле себя легкий вздох и скоро потом сильнейший. Куда девалась моя метафизика? Я не на шутку обмер, и все члены окостенели, а особливо, когда вздохи постепенно умножались; и, наконец, слышны стали невнятные слова, похожие более на свист змеиный, нежели на голос человеческий. Я покушался было, кинув метафизику, приняться за другое средство и сотворить по обычаю правоверных молитвы для прогнания силы вражьей, но язык мой не шевелился и губы не разжимались; итак, я молился мысленно и притом в тысячу раз усерднее, чем, бывало прежде, когда кувыркался в храме, дабы дать себя заметить графине Такаловой, или покоился на штофном ложе у князя Латрона. Однако мой неприятель был упрям и не только не унимался, но час от часу возвышал голос и вскоре произнес довольно явственно: «Господи боже Израилев! Вскую мя отвергнул еси? Вскую отвратил лице свое от меня?»
Подобно древнему гладиатору[68], который, наступаем будучи от сильного неприятеля и видя близкую смерть или победу, собирает все оставшиеся силы, поднимает меч и наносит удар, долженствующий решить судьбу его, так и я, уверившись, что потаенною молитвою не прогоню беса, собрался с духом, привстал, перекрестился и спросил дрожащим голосом и скрыпя зубами так, что меня самого можно было почесть за диавола воплощенного: «Кто здесь?» Молчание длилось в хижине. Представляя, что мертвец оробел, я ободрился, встал и, подошед к окну, спросил громче и явственнее прежнего: «Кто ты? отвечай! Сие повелеваю тебе именем распятого! поведай мне, что виною ночного твоего странствия? Не обидел ли ты старца, проливающего о том слезы? Не воскорыствовался ли достоянием вдовицы или сироты беспомощной? Откройся мне, и я буду просить небо о твоем помиловании, кости твои успокоятся и тень престанет завывать на распутьях!»
Такую красивую речь читал я когда-то в одной из славных трагедий немецких; и как мне на ту пору не приходила лучшая в голову, то я и воспользовался ею я проговорил к моему мертвецу без всякого угрызения в совести, хотя и принуждал его открыться в похищении для успокоения костей своих. Обыкновенно люди менее наказывают за кражу хороших мыслей, чем самых дурных вещей. Мертвец не оставил меня без ответа, который не менее был красноречив моей речи. «Если ты, – говорил он, – один из сынов Адамовых, если подобно мне имеешь плоть и кости, если в груди твоей бьется сердце и в мозгу представляется мысль будущего воздаяния, – то склонися на соболезнование к одному из злополучнейших сынов земли! Не тень я, как мечтаешь ты; прииди и осяжи кости мои. Не будь подобен прочим сочеловекам, мнящим угодить всевышнему отцу гонением детей его. Три дни прошло, и я не видал крохи хлеба; три дни губы мои пылают от жажды, и ни одна капля не остужала пламени, меня снедающего. Если ты существо человеческое, если от жены родился ты, пожалей и обо мне, всеми оставленном, и тебе воздаст господь бог Авраама, Исаака и Иакова!»
Не мог я сам в себе не признаться, что речь мертвецова была красноречивее моей, а потому надобно заключить, что она была собственно его сочинения. Не понимал я, однако, на что мертвецу пища и питье, и мне ударилось в голову, что, быть может, он только мертвец в башках князей фалалеевских. Да он и сам дозволяет мне осязать кости свои. Сия последняя мысль осталась постоянною, – и я, велевши подождать, принялся высекать огонь, ибо по совету Ивана во всю дорогу были у нас в сумах нужные снадобья, чтобы во всякое время можно было иметь свет и способ утолить голод и жажду. Зажегши небольшую восковую свечку, стал я у дверей и более с ужасом, нежели любопытством начал осматривать свой чертог, – все было пусто. Одна небольшая скамейка составляла весь убор. В левом углу лежал пук сена, – а на нем… волосы мои опять поднялись, когда увидел я страшилище. То было малое скорчившееся подобие человеческое. Волосы клочками висели по замертвелому лицу и закрывали глаза; взъерошенная борода торчала вверх, сухие пальцы, один в другой ударяясь, производили звук. Ветхая епанча составляла все прикрытие. «Праведное небо! – сказал я вполголоса, – неужели человека вижу пред собою?» С сим словом бросился я опять к суме; вынул деревянную баклажку с запасным вином, налил в таковой же кубок и, поднеся к остову, сказал: «Выпей и подкрепись». Он открыл рот, и я влил в него несколько капель. После того я его приподнял, положил под спину его свою суму и поправил епанчу. Из всех творений разумных и неразумных все, по-видимому, оставили сего бедного, кроме серой кошки с двумя котенками, лежавшей у ног его. Когда таким образом моему гостю стало способнее, я опять попотчевал его из кубка, и он спустя немного времени довольно оправился, так что мог говорить свободнее, и первое слово его было благодарность.