Голубой бриллиант - Иван Шевцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И углем можно было на холсте, – смирительно молвил Лукич. – Скажи, что пожадничал.
– А ты знаешь, сколько теперь стоит холст? Это тебе не советские времена, – оправдывался Ююкин.
Пока мужчины припирались, я с интересом рассматривала картины. Тут были и пейзажи – зимние и летние, в которых угадывались знакомые мне по дачном поселке Лукича и Ююкина места, и цветы, и натюрморты, сочные, словно живые. Но особое мое внимание привлекли женские портреты. В основном это была одна и та же женщина – Настя, жена Игоря. Поясной портрет в пестром летнем платье с полуобнаженными плечами и грудью с букетом полевых цветов в руках. Другой портрет – она же в темно-зеленом бархатном платье с глубоким вырезом, обнажившим короткую шею и часть груди, украшенной золотой цепочкой и янтарным кулоном, восседающая вот в этом кресле. Левая рука оперлась в подлокотник и подбородок, правая в кольцах свободно покоится на коленях. Взгляд задумчивый, естественный. Этот портрет мне понравился. Мне даже захотелось иметь именно такой. Только вот фон, какой-то золотистый мне показался не совсем здесь уместным. Другие же портреты той же Насти, написанные в разных позах и одеждах, мне показались неестественными, безликими и пустоглазыми. А большая картина, на которой была изображена Настя, лежащая на тахте в халате, наброшенном на обнаженное тело с кокетливой улыбкой, отдавала фальшью.
– Ну, как тебе «Настениана»? – спросил меня Лукич, глядя как я внимательно рассматриваю женские портреты. – Игорь, как Рубенс – у него одна натурщица – собственная жена. Однообразно и скучно.
– Попробуем создать «Ларисиану», может она оживит и украсит мою женскую коллекцию, – ответил Игорь и мило улыбнувшись, вопросительно посмотрел на меня. – Как Лариса? Согласны?
– Ты не забывай, что Лариса не имеет столько свободного времени, как твоя неизменная модель Анастасия, – за меня ответил Лукич, и в голосе его я уловила ревнивые нотки. Вдруг спросил: – Ты своих «Циников» закончил?
– В общем, да.
– Покажешь? – Тон Лукича дружески покровительственен.
– Эту вещицу еще никто не видел. Вы будете первыми, – объявил Игорь и вытащил из-за шкафа большое полотно. На нем было изображено всего две фигуры, написанные в полный рост на золотистом фоне церковного интерьера: патриарх Алексий-Ридигер (не путать с патриархом Алексием-Симанским) и Борис Ельцин с лукаво потупленным взором и свечой в руке, а патриарх, облаченный в торжественные ризы и сверкающую драгоценными камнями митру с крестом и тресвечником в руках. При помпезном золоченом фоне уж очень ярко были выписаны художником характеры персонажей: ханжество недавнего атеиста Ельцина-оборотня, и торжествующая самоуверенность, граничащая с наглостью, бывшего лютеранина-иноверца, а ныне православного патриарха Веся Руси, ярого экумениста и поклонника иудаизма. Оба ненавистники России. В девяносто третьем в октябре с благословенья антисоветчика – патриарха, антипатриот Ельцин расстрелял из танков законный парламент. Долго и внимательно рассматривая эту картину Лукич заключил:
– Ну, Игорек, я поражен и обрадован: ты сотворил шедевр! Я очень опасался карикатуры, очень. А у тебя получилось ядовитое, но правдивое историческое полотно. Документ. Это посерьезнее репинского «Крестного хода». Это, скажу тебе уровень «Боярыни Морозовой» и «Что есть истина». Ты не смущайся, что я поставил тебя рядом с такими титанами русской живописи, как Репин, Суриков и Ге. Ты достоин.
– Спасибо, Лукич, – смущенно ответил Игорь. – Ваше мнение для меня очень важно. Я знаю: вы дружили с Кориным, с Пластовым. А теперь не будем терять время – за работу. Сегодня сделаем рисунок углем. Для начала.
Немного волнуясь, я взошла на свой «трон». Лукич, не обращая на нас внимания, продолжал расхаживать по залу и рассматривать картины, которые он уже не однажды видел. Он просто старался не мешать работе художника. Игорь определил мне позу и посоветовал не напрягаться и не делать искусственным лицо и глаза.
– Сидите естественно и думайте о чем-нибудь хорошем, например, о Лукиче, – сказал он, слегка улыбнувшись.
А я внимательно наблюдала за Игорем, всматривалась в его черты лица, и постепенно открывала для себя что-то новое, чего прежде не замечала. У него были круглые, очень живые, подвижные глаза, которые придавали ему юные черты. В них сверкали озорные искорки. Всматриваясь пристально в меня, он щурил их, делал серьезный, озабоченный вид. В одной руке он держал уголь, которым колдовал на картоне, в другой обыкновенный школьный ластик, которым стирал какие-то лишние штрихи. Стройный, подтянутый, мелколицый и худой, он то подходил вплотную к мольберту, то отступал от него и, щурясь смотрел то на меня, то на рисунок, который, конечно, я не видела. У него были светлые, наверно, мягкие волосы и очень выразительные пухлые, почти детские губы, такие беспокойные, как глаза, пожалуй, даже страстные. Мне он показался симпатичным парнем, несмотря на его простые, даже неуклюжие манеры. Не отрываясь от рисунка и не оборачиваясь, он сказал как бы между прочим:
– Лукич, чтоб вам не томиться от безделья, соизвольте поставить на плиту чайник для будущего кофея. Если вас, конечно, не затруднит.
Прошло около часа и я почувствовала нечто вроде усталости. Оказывается, это совсем не просто, как я думала, сидеть без движения и смотреть в одну точку. Лукич ушел на кухню, поставил чайник и вернулся с тремя чашками, блюдцами, баночкой растворимого кофе и сахарницей. Все он это поставил на стол и обратился к Игорю:
– Ты, Игорек, что-то сегодня в молчальники играешь? «Не узнаю Григория Грязнова». Ты бы Ларису просветил, о художниках что-нибудь рассказал. О каком-нибудь Пикассо.
– О Пикассо? Хорошо, извольте. Вы слышали о Женевьене?
– Женева – это город. А Женевьена – может пригород, – ответил Лукич.
– А вы, Лариса? – Я отрицательно замотала головой, боясь потерять позу.
– Женевьена – это возлюбленная престарелого Пикассо. Она была моложе его почти на пятьдесят лет. Это когда Пабло было за восемьдесят, – продолжал Игорь, не отрываясь от дела равнодушным тоном, как бы между прочим.
Я была удивлена, у меня даже появилось сомнение, может Игорь сочиняет. Но я не посмела раскрыть рта. Зато Лукич, который непонятным образом как бы читал мои мысли, и это было далеко не в первый раз, спросил:
– Это факт или легенда?
– Это факт, – уверенно подтвердил Игорь и сообщил: – Пикассо много рисовал свою возлюбленную в разных позах, в разных ракурсах и в разной манере. Поезжайте в Эрмитаж и там вы сможете ознакомиться с целой серией этих рисунков.
Для меня это была неожиданная и приятная новость. По сравнению с Пикассо наш с Лукичом возрастной барьер показался не таким уж невероятным. Сообщение Игоря, как я обратила внимание, Лукич воспринял с едва заметной, но милой улыбкой. И чтоб не распространяться на эту тему, сказал:
– Господин маэстро, а тебе не кажется, что модель устала? Надо бы объявить антракт.
– Господин Народный, я бы просил вас не вмешиваться в творческий процесс. Здесь я хозяин, и, как вам известно, лишь в исключительных случаях разрешаю посторонним присутствовать во время сеансов. Да и то, только когда рисую. А когда работаю красками, посторонним вход воспрещен, – полушутя, полу всерьез ответил Игорь и уже ко мне: – Отдохнем, Лариса Павловна. И повернул портрет лицевой стороной к мольберту, он не хотел, чтоб портретируемый видел незаконченную работу.
Мы пили кофе с овсяными печениями и сыром и разговаривали. Я все же попросила Игоря рассказать еще что-нибудь интересное из жизни художников.
– Ну, что ж, – охотно согласился он. – Продолжим о французах. Вы слышали о Гюставе Курбе? – Это вопрос ко мне. Я немного смутилась. Имя это я слышала, вспомнила его картину: женщина с красным знаменем на баррикадах. Неуверенно сказала об этом.
– Да, это Курбе, – подтвердил Игорь. – Это был одаренный художник реалист. А уже в то время во Франции свирепствовала всякая формалистическая декадентская зараза. Травили реалистов. Травила еврейская критика и печать.
– Как и у нас, – вставил Лукич.
– Да, один к одному. Даже Бодлер, который прежде был приживалкой в студии Курбе, и тот приложил руку к травле. Его картины не принимали на выставки. Наполеон третий хлыстом стеганул его «купальщицу». Дюма-сын назвал Курбе ублюдком. Одна еврейская газетенка сообщила, что Курбе умер, и мать художника, прочитав эту провокационную ложь, тут же скончалась. Его посадили в тюрьму, конфисковали все имущество. Выйдя на свободу, он покинул Францию, эту вотчину евреев, и уехал в Швейцарию. Между прочим, в последствии он, как и Лукич, отказался от ордена «Почетного легиона», а Наполеону третьему дерзко заявил, что он не желает вступать ни в какие отношения с государством. Мол, я – свободный художник. А между тем, в дни Парижской Коммуны он был в рядах коммунаров. Слава пришла к нему только после смерти. Трагическая судьба. Как и многих талантливых деятелей искусства, литературы, науки. За то бездари, особенно евреи и полу евреи, всегда процветают, поддерживаемые их прессой, критикой.