Том 15. Письма. 1834—1881 - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Милостивая государыня княжна Варвара Дмитриевна,
Ваше письмо от 6-го декабря я имел честь получить только на этой неделе. Во-первых, адресс был неверен, и, кроме того, я был целый месяц в Москве,{1467} так что письмо Ваше прождало меня всё время у меня на столе в Петербурге. Благодарю Вас очень за внимание к моему роману: я всегда сумею оценить искренний отзыв, как Ваш, и Ваши похвалы мне весьма лестны. Для таких-то отзывов и живешь и пишешь, тогда как в нашем литературном мирке всё, напротив, так условно, так двусмысленно и со складкой, а стало быть, всё так скучно и официально, особенно похвалы и лестные отзывы. Насчет же Вашего намерения извлечь из моего романа драму, то, конечно, я вполне согласен, да и за правило взял никогда таким попыткам не мешать; но не могу не заметить Вам, что почти всегда подобные попытки не удавались, по крайней мере вполне.{1468}
Есть какая-то тайна искусства, по которой эпическая форма никогда не найдет себе соответствия в драматической. Я даже верю, что для разных форм искусства существуют и соответственные им ряды поэтических мыслей, так что одна мысль не может никогда быть выражена в другой, не соответствующей ей форме.
Другое дело, если Вы как можно более переделаете и измените роман, сохранив от него лишь один какой-нибудь эпизод, для переработки в драму, или, взяв первоначальную мысль, совершенно измените сюжет?.. И, однако же, отнюдь прошу не принимать моих слов за отсоветование. Повторяю, я совершенно сочувствую Вашему намерению, а Ваше желание непременно довести дело до конца мне чрезвычайно лестно…{1469} Еще раз извините мой поздний ответ, — но виноват без вины.
Адресс мой, на всякий случай: Петербург, Серпуховская улица, дом № 15.
Примите, княжна, уверение в глубочайшем моем уважении.
Ваш покорнейший слуга
Федор Достоевский.
159. H. A. ЛЮБИМОВУ{1470}
Конец марта — начало апреля 1872. Петербург
<…>[102] 72 г.
Милостивый государь
многоуважаемый Николай Алексеевич,
Я не ответил на письмо Ваше, ожидая выхода мартовской книжки. Вы замечаете мне, что роман сильно затянулся: что делать, я, судя в целом, виноват без вины (но все-таки виноват), а Вы имеете полное право, сознаюсь в том, негодовать. Затем Вы даете мне полные сроки, то есть Вашими словами: «Когда мною написано будет всё или по крайней мере значительная доза», — и тогда уже начать печатать.
Я считаю возможным вот что предложить с моей стороны и, сверх того, кой об чем попрошу Вас, многоуважаемый Николай Алексеевич. У меня две мысли насчет продолжения печатания: 1) у Вас в руках 21/2 листа, у меня через два дня будет отделана еще глава. Таким образом, будет всего на (апрельскую) книжку 4 листа.{1471} Угодно ли В<ам> напечатать в апреле, — тогда уведомьте меня одной строчкой, и я немедленно вышлю Вам главу. Затем, говорю это твердо, доставка пойдет без перерывов, до самого окончания 3-й части, то есть романа, правда, не по четыре листа, но я постараюсь, чтоб не менее 21/2, до 3-х листов на номер. Повторяю, я говорю это твердо. Я столько раз был неисправен, что в этот раз употреблю все силы исправить прошедшее.
2-я мысль: если Вы уже так непременно желаете начать печатание 3-й части, когда она будет кончена или написана весьма значительная доля, чтоб не было перерывов, то я покорнейше и особенно просил бы Вас: начать печатанье с августовского номера. Тогда можно кончить разом в августовской и сентябрьской книгах, в двух номерах, по 6 или 7 листов (никак не более, судя по величине 3-й части), или в 3-х книгах (август, сентябрь и октябрь) — одним словом, как Вы пожелаете. Для меня это много составит <…>а Я имею убеждение, что кончу может <быть>, гораздо скорее, чем сам рассчитываю. <Таким> образом, если начать, например, печатать с июньской книги и кончить до осени, то это значит (для меня) повредить роману. Без глупой похвальбы скажу: публика несколько интересовалась романом. В последнее время при выходе каждого номера об нем писали и говорили, по крайней мере у нас в Петербурге, довольно. До августа срок очень длинный и для меня, конечно, вредный: роман начнут забывать. Но, напомнив разом при напечатании вдруг 3-й части, я надеюсь опять оживить впечатление, и именно в то время, когда опять начинается зимний сезон, в котором роман мой будет первою новостию, хотя и очень ветхою. Сверх того, у меня (знающего окончание романа) есть одно убеждение (очень позволительное), что эта 3-я часть по достоинству будет выше первых двух и особенно второй (а вторая-то и производила в эту зиму в Петербурге впечатление). Таким образом, роман обновится — а это мне очень будет полезно для 2-го издания, сейчас по окончании.
Вот почему и попрошу Вас покорнейше <уведо>мить меня теперь же, со<гласны> Вы на это (то есть до августа) в случае, <если> не захотите начать с апреля? Если же с апреля, то главу немедленно вышлю.{1472}
Мне кажется, то, что я Вам выслал (глава 1-я «У Тихона», 3 малые главы), теперь уже можно напечатать. Всё очень скабрезное выкинуто, главное сокращено, и вся эта полусумасшедшая выходка достаточно обозначена, хотя еще сильнее обозначится впоследствии. Клянусь Вам, я не мог не оставить сущности дела, это целый социальный тип (в моем убеждении), наш тип, русский, человека праздного, не по желанию быть праздным, а потерявшего связи со всем родным и, главное, веру, развратного из тоски, но совестливого и употребляющего страдальческие судорожные усилия, чтоб обновиться и вновь начать верить. Рядом с нигилистами это явление серьезное. Клянусь, что оно существует в действительности. Это человек, не верующий вере наших верующих и требующий веры полной, совершенной, иначе… Но всё объяснится еще более в 3-й части.{1473}
Примите от всей души уверение моего полного, искреннего и совершенного уважения и простите мне чернильное пятно на верху страницы; не сочтите за небрежность, что я не переписал письма.
Ваш всегдашний слуга
Федор Достоевский.
<Во всяком> случае прошу Вас, уведомьте меня теперь же о Вашем <решении>.
160. A. A. РОМАНОВУ
10 февраля 1873. Петербург
Ваше императорское высочество
милостивейший государь,
Дозвольте мне иметь честь и счастие представить вниманию Вашему труд мой.{1474} Это — почти исторический этюд, которым я желал объяснить возможность в нашем странном обществе таких чудовищных явлений, как нечаевское преступление. Взгляд мой состоит в том, что эти явления не случайность, не единичны, а потому и в романе моем нет ни списанных событий, ни списанных лиц. Эти явления — прямое последствие вековой оторванности всего просвещения русского от родных и самобытных начал русской жизни. Даже самые талантливые представители нашего псевдоевропейского развития давным-давно уже пришли к убеждению о совершенной преступности для нас, русских, мечтать о своей самобытности. Всего ужаснее то, что они совершенно правы; ибо, раз с гордостию назвав себя европейцами, мы тем самым отреклись быть русскими. В смущении и страхе перед тем, что мы так далеко отстали от Европы в умственном и научном развитии, мы забыли, что сами, в глубине и задачах русского духа, заключаем в себе, как русские, способность, может быть, принести новый свет миру, при условии самобытности нашего развития. Мы забыли, в восторге от собственного унижения нашего, непреложнейший закон исторический, состоящий в том, что без подобного высокомерия о собственном мировом значении как нации никогда мы не можем быть великою нациею и оставить по себе хоть что-нибудь самобытное для пользы всего человечества. Мы забыли, что все великие нации тем и проявили свои великие силы, что были так «высокомерны» в своем самомнении, и тем-то именно и пригодились миру, тем-то и внесли в него, каждая, хоть один луч света, что оставались сами, гордо и неуклонно, всегда и высокомерно самостоятельными.
Так думать у нас теперь и высказывать такие мысли — значит обречь себя на роль пария. А между тем главнейшие проповедники нашей национальной несамобытности с ужасом и первые отвернулись бы от нечаевского дела. Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если б им сказали, что они прямые отцы Нечаева. Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем. Далеко не успел, но работал совестливо.
Мне льстит и меня возвышает духом надежда, что Вы, государь, наследник одного из высочайших и тягчайших жребиев в мире, будущий вожатый и властелин земли Русской, может быть, обратите хотя малое внимание на мою попытку, слабую — я знаю это, — но добросовестную, изобразить в художественном образе одну из самых опасных язв нашей настоящей цивилизации, цивилизации странной, неестественной и несамобытной, но до сих пор еще остающейся во главе русской жизни.{1475}