Слово и дело - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да на что он мне сдался, этот грех ваш? — удивлялся Потап. — У меня и без ваших грехов своих хватает. На што зло копить?
Ввели его в горницы, Иерусалимом называемые. А там — народищу полно. И мужики и бабы, старые и молодухи, все шепчутся, какими-то листовками шуршат.
Запели они согласно — по команде:
Сниде к нам, Христе, со седьмого небесе, походи с нами, Христе, под белым парусочком, сокати с небесе, дух ты, сударик святый…
Выскочил посередь избы мужик — черт голый, а не мужик. Без порток. И заскакал среди баб, хлеща их неистово плеткою.
— Хлыщу, хлыщу! — кричал он. — Христа ищу, ищу…
Сначала мужики и бабы шли в стенку — одна стенка на другую, будто хоровод водили. Раздувались их «паруса» — белые рубахи, чистые. Потом богородица, карга старая и гнусливая, на престоле хлыстовском сидючи, пискнула — будто мышь:
— Пошли усе в схватку! Хватай друг друженьку… мни! мни!
Плюнул Потап в темноту, блудом хлыстовским напоенную, и ушел. «Спасаться и надо бы, — думал. — Да… как? Хорошо бы мастерство немецкое изучить. Скажем, замки дверные, безмены купеческие или пистоли воинские делать. Опять же — разве худо около дерева всю жизнь провести? Доски гладить, гробы собирать?..»
В кабаке Неугасимом ему знакомство выпало. Вошел в питейное господин молодой и долго Потапу в глаза смотрел. И, вдоволь наглядясь, так он заговорил:
— Сыне я дворянской, сержант гвардии, и могу тебя в крепостные свои определить. Хошь?.. Только — уговор: я тебе пять Рублев дам, и ты моим рабомстанешь. А потом я продам тебя, и с торга того ты с меня еще три рубли получишь… Стоишь ли ты того?
— Стою, — сказал Потап и заплакал. — Видит бог, — горевал он над кружкой, — пропала моя головушка… Ладно, господин добрый. Бери меня в оклад подушный за пять рублев. Продавай меня хоть черту за три рубли… Замерз вот я. В тепле давно не спал. Лучше уж в рабстве твоем крышу иметь над головой… Пошли!
И за пять рублей продал себя Потап обратно — в рабство.
Новый барин его — сержант Гриша Небольсин не в пример Филатьеву оказался добрым. Работами не принуждал, в маслице да в пиве не отказывал. Торговал он живым товаром и с того жил. Такие господа на Москве водились тогда…
Только пришел однажды Небольсин с похмелья, аж посинел:
— Прости меня, Потапушко. Вчерась я спьяну забыл цену за тебя просить. А просто подарил тебя… Сходи же умойся во дворе. Да гребешок у баб попроси расчесаться и не гляди звероподобно…
Сел барин в санки, Потапу велел на запятки вскочить. Поехали. Прыгали санки по сугробинам. Небольсин лошадей завернул, пошли они рысью под угорье Замоскворецкое — места Потапу знакомые.
— Тпррру-у… — остановились вдруг, и Потап обомлел. Небольсин задержал санки как раз напротив дома Филатьевых; внутри двора бренчала цепь — медведь по кругу ходил, на проезжих фыркая. Потап на снегу присел, стал онучи разматывать. Пять рублей из-под лаптя достал и вернул их честно сержанту:
— Ты меня не покупал, я тебе не продавался. Из этого дома Филатьевых и пошли невзгоды мои. Хошь правду знать, так знай: я со службы царской бежал. А за твой перекуп и укрывательство беглого тебе же и худо будет… Прощай, барин, я зла не желаю!
Повернулся и пошел от сержанта прочь. Прямо в баню пошел, где на последнюю копейку всласть парился. А вокруг Потапа, от баб подалее расположась, фабричные с мануфактуры г-на Таммеса мылись. Были они хмельны и шумели. Парни вениками девок по мыльне гоняли, и вся баня веселилась. Между прочим, у одного фабричного пупок гнил. У другого сердце, словно птенец в гнезде, билось под кожею на груди — вот-вот выпорхнет.
— Ты, дяденька, не жилец, — посочувствовал ему Потап.
— Сам знаю, — отвечал тот, печалуясь. — Смолоду-то мне хорошо было: я за милостынькой промышлял. А потом вот, дурак такой, на фабрику Таммеса попал.
Думал, в люди здесь выйду. Опять же — свобода! С четырех утра до ночи у сукноделания пребудь, а потом гуляй душа, сколько влезет.
— Гулять-то мало, — усмехнулся Потап. — Когда же гулять, коли в четыре утра встанешь, а в полночь ляжешь? Выходит, и у вас жизнь никудышна. А я-то думал…
Тут к ним второй фабричный подошел да харкнул в Потапа.
— Это в науку тебе, чтобы ты от фабрик подалее бегал. Плюнул не в обиду тебе, а чтобы показать — какого цвета души у нас!
— Никак… зеленые? — сказал Потап, живот себе вытирая.
— Мундер красим, — отвечал фабричный. — Потому как война скоро опять будет…
А пока он там мылся с разговорами, люди проворные в предбаннике не дремали и всю одежонку Потапа с собой уволокли. Одни онучи из убранства остались. Намотал их Потап вокруг ног, стали тут бабы над ним смеяться: «Хорош гусь!» Потап поначалу слезно и чинно банного компанейщика упрашивал:
— Ты почто за одежами нашими не следишь? Куда же мне на мороз идти? Теперь с ног до головы меня одевай во что хошь. Нет закону, чтобы в баню человека запущать одетого, а помытого нагишом выгонять.
Компанейщик таких, как Потап, и в грош не ставил.
— Еще поори мне тут, — отвечал, — так я от рогатки стражей покликаю. Со спины-то будто слишком ты сомнительный. Уж не бежал ли откель? Может, по тебе давно Сибирь-матушка плачет?
— Дай ты мне хламину какую ни на есть — взмолился Потап.
— Эва! — рассуждал компанейщик, ликуя от своего могущества. — Да мне вить на всех обворованных хламинок не напастись…
А служитель мыльный — старенький, лыком округ чресел костлявых опоясан — сдуру или в науку возьми да ляпни:
— Не иначе, как сам Ванька Каин твою одежу уладил. Нонеча он тута чевой-то вертелся с девкою своей;
— Цыц! — пригрозил ему компанейщик, и все замолкли. Вечером всех обворованных погнали к реке Яузе, чтобы они, дрова для бани приготовив, могли «сменку» себе заработать. Компанейщик даже покормить обещал. Дрова на своем горбу к баням несли. Во дворе их пилили, кололи. Средь ночи вчерашний ужин на стол ставили. Потап от усталости головою на стол лег — дремал. Под утро растормошили его и одежду под нос суют.
— Твоя? — спрашивают.
Потап протер глаза: стоял перед ним Ванька Осипов, что еще малолетком при доме Филатьевых терся.
— А ныне, — говорил он, жмурясь, — я есть Каин прозванием. Одежонку свою бери. Мне банное воровство не кажется, ныне я при воровской академии обучаюсь. Карманное дело прибыльней…
Рассветало над Москвою. Выбрались они на Красную площадь — в толпу. Ванька на миг отлучился. Тыр-пыр — в народе, словно угорь скользкий. Обратно выдернулся — уже при огромных деньгах: сорок семь копеек Потапу показывал, хвастал:
— Академия воровская меня всему обучила. Учил нас дворянин Болховитинов — грамотей изрядный… Како пальцы гузкой держать, како и кошелек тянуть, самому не пымаясь. Есть на Москве и гениусы такие, что у баб серьги из ушей вынут, даже мочки не колыхнув…
Зашли в блинную, стали горку блинов съедать, макая их в масло топленое, в мед да в сметану. Потап о себе рассказал: а Ванька Каин пожалел его, на грудь припадая, поплакал малость:
— Как добра твоего не помнить, дяденька Потап? Нешто забыл я, как ты меня сечь отказался? За мою-то особу ты и мучение воинское на себя принял… Спасибочко тебе, Потапушка!
Тут Потап попросил у Каина:
— Деньги твои бешеные. Уж ты извиняй на просьбе меня, а поделись со мной.
Хучь гривенником… а? Ванька Каин, не споря, ему гривенник дал…
— Ведь ты благодетель мой, — и даже поцеловал Потапа.
— Теперь-то я, — сказал Потап, блины доев, — на твои деньги легкие и уйду далеко… Подамся прочь из Москвы. Надоела!
Морозы крещенские его за Брянском настигли. Потап уже не чуял, как до ближней деревни добраться. Дорога — все лесом и лесом, конца нет дебрям… жутко! И вдруг веселою искоркою засветился костер. По снегу лаптями хрустя, Потап к огню подался — от шляха, в сторону. И видит: под елкой лошаденка стоит, сани-розвальни тут же, а возле огня мужик с бабой своей и детишки малые греются. Кипит в их котле варево, булькая…
Мужик из саней топор выхватил, да — на Потапа сразу.
— Уйди, ворог! — кричал. — Ворог ты… уйди, зарублю!
Потап для опасения «засапожник» вынул — ножик страшный:
— Да нешто я вас губить стану? Не ворог я… сам погибаю.
А баба металась у огня, а детишки ревели. А над ними лес шумел — темный лес, брянский, волчий, лисий, медвежий, разбойный!
— Окстись! — потребовал мужик, топора не опуская.
Потап перекрестил себя через лоб рукою замерзлою.
— Уж не нашего ли ты толка? — спросил мужик, топор отбросив. — Эй, мать, — жену позвал, — гляди, он двупало крестился…
Потап руки ему свои протянул.
— Не двупало, — сказал. — Толка раскольничьего не знаю. Но померзли руки мои. Не мог пальцы троеперстно сложить…
До огня его допустили. И каши дали. И доверились.
— Иду вот, — рассказывал мужик, носом шмыгая, — от господ Ераковых спасаюсь, на Ветку иду счастья да сытости искать. Един раз был там, ишо холост. Да выгнали нас на Русь обратно! Не хошь ли, добрый человек, с нами за рубеж российский податься?