Мемуары - Эмма Герштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«4 февраля 1943 г.
Я начинаю вести дневник, который мне лень было писать в 1942 г. Но я помещу задним числом сюда все записи 1942 года. Это будет потом.
Сегодня мы с Сергеем Борисовичем, который есть тезка моего любимого розовощекого племянника 14 1/2 лет, выпили пол-литра, а С. Б. поправляет: "Не пол-литра, а две четвертинки." А разница есть. Ибо четвертинки великолепнее на 7 1/2 рублей.
Сергей Борисович сегодня впервые для меня с погонами. Он тот самый поручик. Я всегда любила поручиков, а со времен моего Лермонтова сроднилась с ними. А бедный Ираклий (имеющий жену Вивиану Абелевну Робинзон и дочку Манану Вивиановну) в простоте своей оголтелой души вообразил, что все старшие лейтенанты — герои нашего времени. Как грубо! Нет, я ошиблась — плоско. Это — гостиница "Москва".
Итак, 1 февраля (1.02 по-военному) дворник попросил у С. Б. пол-литра за погоны, а дама, обыкновенная дама средних лет, сказала, что именно такие поручики за ней ухаживали, когда она была моложе и красивее, см. "Евгений Онегин", т. к. по Харджиеву между С. Б. и миром стоит литература. А по С. Б. между миром и Харджиевым, увы! ничего не стоит. Эта полемика произошла из-за того, что я со дня рождения была сплетницей, а Марьина Роща – местом пребывания поочередно Харджиева, Цветаевой и Рудакова. А я поправляю, что Цветаева была там в гостях. А С. Б. добавляет, словами Давыдова: "я был на Линде, но наскоком”.
При этом надо добавить, что безумный Михаил Матвеевич, достойный корреспондент, все спутал и принял ангела, явившегося на фронте, за Леву Гумилева. С. Б. требует, чтобы я написала, что у Марины об этом сказано: "есть с огромными крылами, а бывают и без крыл". Между тем оказалось, что Лева давно уже не ангел, о чем забыл Михаил Матвеевич, а служит в Музее, не экспонатом, а, по-видимому, научным сотрудником. Пошлин бог удачи и покладистого характера.
Самое главное же то, что ангелом, никем не узнанным, оказался Сергей Борисович: он принес картошку, и много.
Хлеб желателен к обеду. (Эту приписку сделал С. Б. Рудаков)»
Так мы то ли развлекались, то ли отвлекались от всех бедствий войны. Впрочем, Сергей Борисович еще не отошел от радостного возбуждения, подогреваемый своим все возрастающим успехом. Надо признать, что он наслаждался не только успехом в литературной и научной среде, что было вполне законно для его работы, но и чисто декоративными моментами такой, в сущности, невинной деятельности в Московском Всеобуче. Уже в ночь с 30 апреля на 1 мая он описывает в очередном письме к Лине первомайское торжественное совещание: «И на нем, — радуется он, — мне торжественно же поднесли грамоту. От военкома такой тонкости даже не ожидал: организовать создание грамот, их издание и раздачу через меня, а потом специальным приказом мне и еще звонил нач. отд. поднести ее неожиданно».
Я упоминаю эти в высшей степени характерные детали, чтобы объяснить, почему он уже не удовлетворялся общением со мной. Дело в том, что я к этому времени осталась в очень тяжелом положении. Рудаков отзывался об этом эгоцентрично: ему нужна была собеседница и восхищенная слушательница. Вот как он писал он мне в июне 1943-го: «У нее очень плохи дела и не только не приняли в Союз, но открепили от каких-то, остаточных, промежуточных звеньев полунаучного снабжения. Она зарабатывала донорством — это тоже отчего-то кончилось. Она в дикой меланхолии и реальном отчаянии. Все это удивительно, так как у нее ослепительные рекомендации того же Цявловского, Эйхембаума, Бродского, Мануйлова и etc. И работает она существенно. Ее "дуэли" и "кружок 16" поминается с ее именем в любой паршивенькой статье и в томах "Литературного наследства" и проч. Но все без проку, — наивно заключает Рудаков, — ведь у нее более десятка напечатанных работ. В ней все же есть какая-то глупца, немочь и неприязнь к людям, фырчание мандельштамовского толка, очевидно все и портящее». Это объяснение так примитивно, что заменять его подлинной причиной такого остракизма, то есть политической, мне не хочется. Между тем из тех же писем выяснилось, что у мужа и жены уже давно выработалось отрицательное отношение к моим работам: «Вот об Эмме пишешь, что так мол и надо. Это не совсем так. Ее лермонтовские работы лучше, чем мы думали». По сути своей Рудаков был добрый и благородный человек, ему, видимо, было совестно так меня шельмовать, в то время когда мы так дружно проводили вместе тяжелые военные дни. Но все-таки привычный эгоцентризм тут же вступил в свои права: «У меня теперь нет чувства конкуренции. А мне все равно мало всех Союзов. Меня это не характеризует».
Это семейное скептическое отношение ко всем, кто не принадлежит к ленинградской школе, то есть работает не в замкнутом кругу формального метода, характерно для «последователей» хотя бы и «авангарда», но не для его творцов. А между тем сам Шкловский, назвав данные мне рекомендации «стихотворениями в прозе», со своей стороны дал мне такую ослепительную рекомендацию, которой я могла бы гордиться и по сей день. Успеха она не имела никакого, где находится ее подлинник — мне не известно, но у меня
сохранилась официально заверенная копия.
В правление Союза писателей
Тов. Герштейн заново работает над Лермонтовым.
Она не пишет книги о книгах, а находит новый ход, и без нее работать уже нельзя.
Это и есть писатель, то есть первоисточник, а не обработчик.
В. Шкловский
14 мая 1943 г.
Вот она.
Добавлю: он назвал «положительным фактором», что в упомянутых рекомендациях нигде не сказано, «что вы трудолюбивая».
Конечно, такое признание принесло мне чувство радости и успокоенности. Такому авторитету, как острый и беспощадный Виктор Шкловский, можно довериться.
Но, как я уже говорила, реального успеха аттестация Шкловского не имела.
Я медленно опускалась в яму отчаянного положения.
Николай Павлович Анциферов старался мне помочь, усердно подталкивая в число авторов Совинформбюро, самого официозного органа.
Я не умела дать туда ни одной строчки, за исключением тех случаев, когда требуемая заметка предназначалась для ВОКСа. Тогда у меня напечатали две-три зарисовки. Вот почему я обрадовалась, когда в двух номерах «Красной нови» появились первые части новой повести Зощенко «Перед восходом солнца». Это пробудило во мне, казалось бы, совершенно угасший вкус к пониманию большой литературы. Я записала, может быть, беспорядочные мысли о состоянии современной советской литературы. С нетерпением ждала третьей части, чтобы сделать анализ этого нового злободневного произведения. И тут произошел обрыв, заставивший меня опять надолго онеметь: как известно, эта повесть была запрещена, продолжение ее не появилось. Это, может быть, беспорядочное введение мне дорого как память о состоянии пробудившегося на короткое время сознания.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});