Брат на брата. Заморский выходец. Татарский отпрыск. - Николай Алексеев-Кунгурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Миколка стоял безмолвно, хорошо зная, что никакие просьбы не помогут.
— Так теперь можно ехать, боярыня? — спросил Прошка.
— Да, поезжай с Богом! И ты, Миколка, с ним. Да исправься, не будь трусливым таким. Ведь так ты всем хорош: и работаешь ладно, и не пьющ. Одно, что трус большой! Так исправься! Слышишь? Ну, поезжай с Богом!
Бледный, как полотно, Миколка подошел к ручке боярыни. Прошка тоже. Затем оба вышли.
Отпустив их, Марья Васильевна занялась уборкой. Работа закипела пуще прежнего. Количество узлов и узелков все возрастало. Как ни спешили со сборами, — даже Вася и Настя помогали по мере сил, — однако солнце уже начинало закатываться, когда все наконец было собрано и уложено на телеги.
Марья Васильевна невольно прослезилась, выходя вместе с детьми из опустелого дома и запирая дверь на замок.
«Удастся ли еще жить в нем, — думала она, — или скоро вместо дома останутся одни черные головни».
Тем временем приехал отец Иван с попадьей в сопровождении целой гурьбы крестьян и крестьянок с детьми, жителей села, которые тоже, опасаясь татар, потянулись к Москве.
Все были грустны и встревожены. Одни только дети радовались неожиданному развлечению — поездке — и, хлопая в ладоши и припрыгивая, весело смеялись. Закатывавшееся солнце кровавыми лучами обливало всю эту картину. Помолясь Богу, тронулись в путь, стремясь к Москве, как к самому безопасному убежищу от хищных татар.
Если бы знали путники, что ждет их в этой желанной Москве, то, верно, решились бы лучше с трепетом ожидать нападения татар, оставаясь в своих родимых насиженных местах.
II. МИКОЛКИНЫ БЕДЫ
Николай, Гасанов сын, или, как его все привыкли звать, Миколка-выкрест, был добрый и веселый парень, но труслив до невероятности. Над этой его слабостью все смеялись, пробовали отучать его от трусости на всякие лады, подчас довольно грубыми шутками, но все напрасно. Мало-помалу его оставили в покое, только стали относиться к нему с обидною насмешливостью. Миколка это замечал; несмотря на трусость, он был наделен изрядной долей самолюбия и страдал от насмешек, но ничего не мог поделать сам с собой. Порой парень утешал себя мыслью, что от трусости нетрудно отучиться.
«Есть чего бояться! — рассуждал сам с собой Миколка, сидя где-нибудь в лесной чаще, среди полной тишины, в жаркий летний полдень, — Нешто у меня силы мало али кулаков нет? Эвось! Небось, на двоих бы хватило! Чего же трусить? Меня бить зачнут — сам отвечу. Уж покажу им я себя! увидят все, что Миколку не тронь! что он парень опасный и кулаки у него здоровенные: в зубы съездит, сразу половины не досчитаешься. Отучу я их! — размышлял парень, и в его уме уже рисовалась пленительная картина, как он, забитый, униженный Миколка, над которым теперь чуть не каждая курица смеется, стоит перед своими неприятелями, засучив рукава, принахмуря брови, и чуть не все село на бой с собою вызывает.
И радостно замирает сердце в груди Миколки от картины, рисуемой воображением. Но стоило в эту минуту чему-нибудь зашуршать в кустах или громко треснуть сухому валежнику под ногой прохожего в лесу, и Миколку прошибал жар или бросало в холод. И все его попытки исправить себя кончались неудачею. Он, наконец, отчаявшись, сам сознал свою неисправимость и, откинув самолюбие, перестал обращать на насмешки, привык к ним.
Никогда, кажется, на долю трусливого потомка Батыя не выпадало более неприятного дня, чем тот, в который прибыл гонец к Марье Васильевне от князя. Хотя Миколку и тревожила мысль о близости татар, однако он питал сладкую надежду, что улепетнет от них, так как Марья Васильевна, верно, взяла бы его с собой в Москву, и, вдруг все его розовые надежды пали. Хуже того, они еще заменились горькой необходимостью предстать пред очи разгневанного его трусостью Данилы Андреевича и после вместе с ним с этим головорезом Прошкой идти на бой с крымцами. При одной мысли об этом мурашки начинали бегать по спине огорченного до глубины души выкреста.
Понуря голову ехал Миколка рядом с Прошкой, тихо мурлыкавшим про себя какую-то нескончаемую песню.
Миколка был довольно плохим наездником, а лошадь, на которой он сидел, была горячая. Волей-неволей, но татарин кое-как держался, ежеминутно опасаясь, что конь его сбросит. А Прошка, словно не замечая, как вертится в седле его спутник, продолжал оставаться невозмутимо спокойным, лишь изредка понукая свою смирную лошадь и поглядывая на дорогу.
Между тем время шло, и спутники незаметно для себя уже успели отмахать добрую половину пути, о чем Прошка не преминул сообщить своему невольному товарищу, словно ему в утешенье.
Сердце Миколки екнуло.
«Скоро, стало быть! Эх, кабы удрать! — мелькнуло у него в голове, — А что, если и в самом деле? — продолжал он размышлять на понравившуюся ему тему, — Вот ловко было бы! Прямо бы отселе домой, али еще лучше, взять немного поправей, да и подождать, как Марья Васильевна из дому тронется и к этому месту подъедет. Опосля замешаться в толпу и так до самой Москвы добраться. А там уж для меня ни татары, ни князья не страшны: пока отыщут — и поход кончится. Вот ладно б было! Только, как уйдешь от этого черта Прошки? Догонит, как пить дать! А может, и нет? Вишь, его кобыла как замучилась. Попытаться бы».
Мысль Миколки продолжала работать в этом направлении. Надежда на избавление от грозящей ему необходимости предстать пред очи князя и участвовать в бою мешалась в его думе с боязнью отважиться на бегство. Однако мало-помалу все препятствия к исполнению задуманного бегства стали казаться ничтожными в сравнении с тем, что ждало его в стане, и он решился.
Бледнея от волнения, дрожащими руками стал он понемногу затягивать поводья. Конь начал умерять свой ход и отставать от лошади Прошки, шедшей все прежним ровным шагом. Постепенно расстояние между Миколкой и Прошкой стало увеличиваться. Татарин, глядевший с замиранием сердца, на спину своего безмятежно едущего товарища, думал уже незаметно повернуть коня и, свернув в ближайший лесок, скрыться от своего сурового приставника, когда Прошка, заметивший удаление спутника, попридержал лошадь и оглянулся.
Миколка быстро принял самый невозмутимый вид.
— Ты чего это? — спросил Прошка.
— Что чего? Так… Ничего, — спокойно ответил Миколка, умевший, когда нужно притворяться.
— Да отстаешь-то чего, спрашиваю?
— Конь маленько, знать, пристал, ну и пошел тише… А я не понукаю: почто зря гнать-то?
— Ты не лататы ли, паря, задумал задать? Смотри! — пригрозил ему Прошка.
— Вот те!.. Лататы! Эко слово молвил! С чего мне? — ответил Миколка, приближаясь волей-неволей к своему зоркому спутнику.
— Ладно! Болтай! Знаем тебя не первый день, — ответил ему Прошка, видимо не особенно веря его словам. — Вот так-то лучше будет! — добавил он, надевая поводья коня Миколкина на свою руку, когда тот приблизился к нему.
«Вот те и на! Вот и убег! — думал Миколка, — Эх, ты! А ведь как ладно задумал. Да, вишь, черт, какой навязался, прости Господи! Уйдешь от него!»
А Прошка уж опять по-прежнему замурлыкал песенку, и, казалось, думать забыл о своем спутнике. По крайней мере, он даже не глядел на него.
Между тем до русского стана оставалось немного — верст пять или четыре, не более.
Прошка пустил свою притомившуюся кобылу легким труском.
«Хоть бы теперь, леший, выпустил повод! Сейчас убег бы!» — подумал Миколка, решившийся на все, только бы избавиться от приезда в стан.
— Эх, испить бы! В горле совсем пересохло, — произнес Прошка, ища глазами, не найдется ли где-нибудь ручейка, и останавливая лошадь.
Сердце Миколки встрепенулось.
«Выпустил! — подумал он, — Найти бы хоть лужу, какую. Пусть бы его пил, а я тем временем зевать не буду».
Путники стояли на перекрестке дороги с длинной просекой, тянувшейся, казалось, через весь не очень большой, но густой лес.
— Мне и самому пить знатно хочется, — промолвил Ми-колка, озираясь. — А! — радостно вскричал он, — да вот вода!
Действительно, близ дороги, журча, текла струйка мутноватой воды, однако, по-видимому, годной для питья. Прошку мучила сильная жажда. Он быстро соскочил с коня.
— Смотри! Не убеги: все равно догоню, — сказал он Ми-колке, жадно припадая к воде.
Только этого и надо было Миколке. Стегнув коня, он понесся по просеке.
— Стой! Куда, черт! — послышался за ним окрик Прошки.
Но Миколка не слушал, да ему и некогда было слушать: конь его, и без того горячий, ошарашенный неожиданным ударом, закусил удила и несся как бешеный. Миколка струсил и, не пытаясь сдерживать его бега, охватил обеими руками шею лошади. Это еще больше испугало коня, и он припустил бегу.
Постепенно седло стало съезжать набок. Всаднику пришлось сидеть прямо на холке. Впрочем, так, пожалуй, было, ему даже удобнее: крепче можно было держаться; трусливый всадник обнял шею коня и руками и ногами.