Том 3. Педагогическая поэма - Антон Макаренко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все благополучно, товарищ командир!
Бурун повернулся к строю колонистов и поднял косу:
— Готовься! Смирно!
Колонисты опустили руки, но внутри у них все рвется вперед, мускулы уже не могут удержать задора.
— На поле… бегом!
— Бурун опустил косу. Три с половиной сотни ребят ринулись в поле. На рядах скошенной ржи замелькали их руки и ноги. С хохотом опрокидываясь друг через друга, как мячики, отскакивая в сторону, они связали скошенный хлеб и погнались за жатками, по трое, по четверо наваливаясь животами на каждую порцию колосьев:
— Чур пятнадцатого отряда!..
Гости хохочут, вытирая слезы, и Халабуда, уже вернувшийся к нам, строго смотрит на Брегель:
— А ты говоришь… Ты посмотри!..
Брегель улыбнулась:
— Ну, что же… я смотрю: работают прекрасно и весело. Но ведь это только работа…
Халабуда произнес какой-то звук, что-то среднее между «б» и «д», но дальше ничего не сказал Брегель, а посмотрел на бритого свирепо и заворчал:
— Поговори с нею…
Возбужденный, счастливый Юрьев жал мне руку и уговаривал Джуринскую:
— Нет, серьезно… вы подумайте!.. Меня это трогает, и я не знаю почему. Сегодня это, конечно, праздник, это не рабочий день… Но знаете, это… это мистерия труда. Вы понимаете?
Бритый внимательно смотрит на Юрьева:
— Мистерия труда? Зачем это? По-моему, тут что хорошо: они счастливы, они организованны и они умеют работать. На первое время, честное слово, довольно. Как вы думаете, товарищ Брегель?
Брегель не успела подумать, потому что перед нами осадил Молодца Синенький и пропищал:
— Бурун прислал… Копны кладем! Собираться всем к копнам.
У копен под знаменем мы пели «Интернационал». Потом говорили речи, и удачные и неудачные, но все одинаково искренние, и говорили их люди, чуткие, хорошие люди, граждане страны трудящихся, растроганные и праздником, и пацанами, и близким небом, и стрекотанием кузнечиков в поле.
Возвратившись с поля, обедали вперемежку, забыв, кто кого старше и кто кого важнее. Даже товарищ Зоя сегодня шутила и смеялась.
Праздник продолжался долго. Еще играли в лапту, и в «довгои лозы», и в «масло». Халабуде завязали глаза, дали в руки жгут и заставили безуспешно ловить юркого пацана с колокольчиком. Еще водили гостей купаться в пруде, еще пацаны представляли феерию на главной площадке. Феерия начиналась хоровой декламацией:
Что у нас будет через пять лет?Тогда у нас будет городской совет,Новый цех во дворе,Новый сад по всей нашей горе,И мы очень бы хотели,Чтобы у нас были электрические качели.А заканчивалась феерия пожеланием:И колонист будет как пружина,А не как резиновая шина.
После фейерверка на берегу пруда пошли провожать гостей на Рыжов. На машинах уехали раньше и, прощаясь со мной, бритый — «хозяин» — сказал:
— Ну что ж? Так держать, товарищ Макаренко!
— Есть так держать, — ответил я.
12. Жизнь покатилась дальше
И снова пошли один за одним строгие и радостные рабочие дни, полные забот, маленьких удач и маленьких провалов, за которыми мы не видим часто крупных ступеней и больших находок, надолго вперед определяющих нашу жизнь. И как и раньше, в эти рабочие дни, а больше поздними затихшими вечерами складывались думы, подытоживались быстрые дневные мысли, прощупывались неуловимо-нежные контуры будущего.
Но приходило будущее, и обнаруживалось, что вовсе оно не такое нежное и можно было бы обращаться с ним бесцеремоннее. Мы недолго скорбели об утраченных возможностях, кое-чему учились и снова жили уже с более обогащенным опытом, чтобы совершать новые ошибки и жить дальше.
Как и раньше, на нас смотрели строгие глаза, ругали нас и доказывали, что ошибок мы не должны совершать, что мы должны жить правильно, что мы не знаем теории, что мы должны… вообще, мы были кругом должны.
В колонии скоро завелось настоящее производство. Разными правдами и неправдами мы организовали деревообделочную мастерскую с хорошими станками: строгальным, фуговальным, пилами, сами изобрели и сделали шипорезный станок. Мы заключили договоры, получили авансы и дошли до такого нахальства, что открыли в банке текущий счет.
Делали мы дадановские ульи. Эта штука оказалась довольно сложной, требующей большой точности, но мы насобачились на этом деле и стали ульи выпускать сотнями. Делали мебель, зарядные ящики и еще кое-что. Открыли мы и металлообрабатывающую мастерскую, но в этой отрасли не успели добиться успехов, нас настигла катастрофа.
Так проходили месяцы. Отбиваясь направо и налево, приспособляясь, прикидываясь, иногда рыча и показывая зубы, иногда угрожая настоящим ядовитым жалом, а часто даже хватая за штаны чью-нибудь подвернувшуюся ногу, мы продолжали жить и богатеть.
Богатели мы и друзьями. Кроме Джуринской и Юрьева в самом Наркомпросе нашлось много людей, обладающих реальным умом, естественным чувством справедливости, положительным хотением задуматься над деталями нашего трудного дела. Но еще больше было друзей в широком обществе, в партийных и окружных органах, в печати, в рабочей среде. Только благодаря им для нашей работы хватало кислорода.
Пошла вглубь культурная работа. Школа доходила до шестого класса. Появился в колонии и Василий Николаевич Перский, человек замечательный. Это был Дон-Кихот, облагороженный веками техники, литературы и искусства. У него и рост и худоба были сделаны по Сервантесу, и это очень помогало Перскому «завинтить» и наладить клубную работу. Он был большой выдумщик и фантазер, и я не ручаюсь, что в его представлении мир не был населен злыми и добрыми духами. Но я всем рекомендую приглашать для клубной работы только дон-кихотов. Они умеют в каждой щепке увидеть будущее, они умеют из картона и красок создавать феерии, с ними хлопцы научатся выпускать стенгазеты длиной в сорок метров, в бумажной модели аэроплана различить бомбовоза и разведчика и до последней капли крови отстаивать преимущество металла перед деревом. Такие дон-кихоты сообщают клубной работе необходимую для нее страсть, горение талантов и рождение творцов. Я не стану здесь описывать всех подвигов Перского, скажут коротко, что он переродил наши вечера, наполнил их стружкой, точкой, клеем, спиртовыми лампами и визгом пилы, шумом пропеллеров, хоровой декламацией и пантомимой.
Много денег стали мы тратить на книги. На алтарном возвышении уже не хватало места для шкафов, а в читальном зале — для читающих.
И было еще кое-что.
Первое — оркестр! На Украине, а может быть и в Союзе, наша колония первой завела эту хорошую вещь. Товарищ Зоя потеряла последние сомнения в том, что я — бывший полковник, но зато совет командиров был доволен. Правда, заводить оркестр в колонии — очень большая нагрузка для нервов, потому что в течение четырех месяцев вы не можете найти ни одного угла, где бы не сидели на стульях, столах, подоконниках баритоны, басы, тенора и не выматывали вашу душу и души всех окружающих непередаваемо отвратительным звуками. Но Первого мая вы вошли в город с собственной музыкой. Сколько в этот день было ярких переживаний, слез умиления и удивленных восторгов у харьковских интеллигентов, старушек, газетных работников и уличных мальчишек!
Вторым достижением было кино. Оно позволило нам по-настоящему вцепиться в работу капища, стоявшего посреди нашего двора. Как ни плакал церковный совет, сколько ни угрожал, мы начинали сеансы точно по колокольному перезвону к вечерне. Никогда этот старый сигнал не собирал столько верующих, сколько теперь. И так быстро. Только что звонарь слез с колокольни, батюшка только что вошел в ворота, а у дверей нашего клуба уже стоит очередь в две-три сотни человек. Пока батюшка нацепит ризы, в аппаратной киномеханик нацепит ленту, батюшка заводит «Благословенно царство…», киномеханик заводит свое. Полный контакт!
Этот контакт для Веры Березовской кончился скорбно. Вера — одна из тех моих воспитанниц, себестоимость которых в моем производстве очень велика, сметным начертаниям они никогда даже не снилась.
В первое время после «болезни почек» Вера притихла и заработалась. Но чуть-чуть порозовели у нее щеки, чуть-чуть на какой-нибудь миллиметр прибавилось подкожного жирка, Вера заиграла всеми красками, плечами, глазами, походкой, голосом. Я часто ловил ее в темноватых углах рядом с какой-нибудь неясной фигурой. Я видел, каким убегающим и неверным сделался серебряный блеск ее глаз, каким отвратительно-неискренним тоном она оправдывалась:
— Ну что вы, Антон Семенович! Уже и поговорить нельзя.
В деле перевоспитания нет ничего труднее девочек, побывавших в руках. Как бы долго не болтался на улице мальчик, в каких бы сложных и незаконных приключениях он ни участвовал, как бы ни топорщился он против нашего педагогического вмешательства, но если у него есть — пусть самый небольшой — интеллект, в хорошем коллективе из него всегда выйдет человек. Это потому, что мальчик этот, в сущности, только отстал, его расстояние от нормы можно всегда измерить и заполнить. Девочка, рано почти в детстве начавшая жить половой жизнью, не только отстала — и физически, и духовно, она несет на себе глубокую травму, очень сложную и болезненную. Со всех сторон на нее направлены «понимающие» глаза, то трусливо-похабные, то нахальные, то сочувствующие, то слезливые. Всем этим взглядам одна цена, всем одно название: преступление. Они не позволяют девочке забыть о своем горе, они поддерживают вечное самовнушение в собственной неполноценности. И в одно время с усекновением личности у этих девочек уживается примитивная глупая гордость. Другие девушки — зелень против нее, девчонки, в то время когда она уже женщина, уже испытавшая то, что для других тайна, уже имеющая над мужчинами особую власть, знакомую ей и доступную. В этих сложнейших переплетах боли и чванства, бедности и богатства, ночных слез и дневных заигрываний нужен дьявольский характер, чтобы наметить линию и идти по ней, создать новый опыт, новые привычки, новые формы осторожности и такта.