Шерли - Шарлотта Бронте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прошел ноябрь, наступил декабрь. Симпсоны начали всерьез собираться к отъезду: им необходимо было вернуться домой к рождеству. Вещи были уложены, шла последняя неделя их пребывания в Филдхеде.
Однажды зимним вечером, за несколько дней до отъезда Симпсонов, Луи Мур опять вынул свою записную книжку и занес в нее следующее:
«Она милее, чем когда-либо. После того как легкое облачко тревоги рассеялось, сразу исчезли и слабость и бледность. Удивительно, как быстро волшебная энергия юности подняла ее на ноги и вернула ей румянец!
Сегодня после завтрака, во время которого я ее видел, слышал и — как бы сказать — ощущал всеми фибрами моей души, я перешел из столовой, озаренной ее присутствием, в мрачную гостиную. Под руку мне попался маленький томик с золотым обрезом; оказалось, что это сборник лирических стихотворений. Я прочел одно или два и не знаю, виноваты в том сами стихи или они только разбудили сердце, но кровь быстрее заструилась в моих жилах, а лицо запылало, несмотря на то что в комнате было очень холодно. Значит, и я еще молод, хотя она говорит, что никогда не считала меня молодым. Мне лишь тридцать, и бывают мгновенья, когда жизнь — только потому, что я молод, предстает передо мной в самых радужных красках.
Было время занятий; я пошел в классную комнату. Там бывает очень приятно по утрам: солнце проглядывает сквозь низкие окна, все книги в порядке, нигде не разбросана бумага, веселый огонь пылает в камине, перед которым еще не насыпалось ни углей, ни золы. В комнате я застал Генри и мисс Килдар; он привел ее с собой, и они сидели рядом.
Я уже говорил, что сейчас она милее, чем когда-либо, и это действительно так. На щеках ее играет неяркий, очень нежный румянец. Ее темные глаза, всегда ясные и выразительные, изъясняются на языке, который я не в силах воспроизвести, ибо его можно увидеть, но нельзя услышать. Должно быть, на таком языке разговаривали ангелы, когда «небеса безмолвствовали». Ее волосы всегда темные, как ночь, и блестящие, как шелк, ее прекрасная шейка, всегда такая гибкая и гладкая, теперь еще прелестней; ее локоны, легкие как тень, ниспадают на точеные плечи богини. Раньше я только видел ее красоту, теперь я ее ощущаю.
Перед моим приходом Генри повторял урок с Шерли. В одной руке она держала книгу, другою завладел он. Этот мальчик слишком многое себе позволяет: осмеливается дарить ей ласки и принимать их от нее. Сколько доброты и сострадания выказывает она ему! Пожалуй, чересчур много. Если это будет продолжаться, то через несколько лет, когда его душа созреет, Генри принесет ее на алтарь Шерли, как это сделал я.
Ее веки дрогнули, когда я вошел, но она не подняла глаз; теперь она лишь изредка удостаивает меня взглядом. К тому же она становится все молчаливее, ко мне обращается редко, да и с другими в моем присутствии говорит мало. Когда у меня тяжело на душе, я приписываю эту перемену равнодушию, отвращению и другим подобным чувствам. В светлые минуты я истолковываю ее поведение совсем иначе. Я говорю себе: будь я ей ровня, я мог бы найти в этой скромности застенчивость и в застенчивости — любовь. Но сейчас смею ли я искать эту любовь? И что я буду с ней делать, даже если найду?
Сегодня утром я наконец осмелился устроить так, чтобы мы на час остались одни. Я посмел не только желать, но настоять на том, чтобы никто не нарушал нашего уединения. Весьма решительно я подозвал Генри к двери и без колебаний сказал ему:
— Ступай куда хочешь, мой мальчик, но сюда не возвращайся, пока я тебя не позову.
Видно было, что Генри это не понравилось. Он хоть и молод, но уже достаточно сообразителен. Его задумчивые глаза иногда разгораются странным блеском; он смутно чувствует какую-то внутреннюю связь между нами, смутно догадывается, что в сдержанности, с какой Шерли обращается со мной, заключено гораздо больше, чем во всех ласках, которые достаются на его долю. Молодому, еще неуклюжему львенку то и дело хочется на меня зарычать, потому что я приручил его львицу и стал ее повелителем. Он бы давно это сделал, если бы не привычка повиноваться и не врожденное чувство уважения к старшим. Уходи, Генри! Учись пить горечь жизни, как ее пили и будут пить все сыновья Адама! Твоя судьба не исключение из общего правила. Будь же ей благодарен, ведь она убила твою любовь в зародыше, прежде чем та успела разгореться в страсть. Минутную боль, острое чувство зависти — вот и все, что ты испытаешь. Зато избежишь ревности, жгучей, как солнечный луч на экваторе, и ярости, разрушительной, как буря в тропиках. Избежишь хотя бы сейчас — всему свое время.
Спокойный как обычно, я занял свое место за столом. Хорошо, что у меня счастливый дар скрывать волнение под маской внешней невозмутимости! Глядя на мое флегматичное лицо, никто не догадается, какая буря иногда бушует в моей груди, в каком смятении мои мысли и как трудно мне сдерживаться. Я рад, что могу вести себя сдержанно и уверенно, никого не беспокоя неуместными выходками.
В то утро я не собирался даже заговаривать о любви, чтобы она не увидела ни одной искры пожиравшего меня пламени. Самонадеянным я никогда не был и не буду, а если хотя бы заподозрю себя в корысти и эгоизме, то сразу поднимусь, возьму страннический посох, распрощаюсь со всеми и отправлюсь на край света в поисках новой жизни, бесплодной, как утес, омываемый морским приливом. В то утро я решил просто изучить ее получше, прочитать хоть страничку из книги ее сердца, чтобы до расставания знать, с чем я расстаюсь.
Я начал чинить перья. У большинства людей на моем месте, наверное, тряслись бы руки, но мои даже не дрогнули, и мой голос, когда я заговорил, был тверд.
— Ровно через неделю вы останетесь в Филдхеде одна, мисс Килдар.
— Да, пожалуй, на сей раз дядюшка не передумает.
— Он уезжает весьма недовольный.
— Дядя на меня сердит.
— Он уезжает, с чем приехал; выходит — ездил зря, а это для него смертельная обида.
— Надеюсь, неудача послужит ему уроком на будущее.
— Но ведь по-своему мистер Симпсон искренне желает вам добра. Он думал, что все, что он делал или намеревался сделать, пойдет вам на пользу.
— Видно, вы добры, раз берете под защиту человека, позволившего себе обойтись с вами так оскорбительно.
— Я никогда не обижаюсь на то, что сказано в порыве гнева, а самые резкие и грубые слова он произнес, когда выскочил от вас вне себя от ярости.
— Теперь вы не будете учителем Генри?
— С ним я расстанусь на время, — если будем живы, мы снова встретимся, потому что любим друг друга, — но семейство Симпсонов я покидаю навсегда. К счастью, эта перемена не застала меня врасплох, она лишь поможет мне скорее осуществить один давно задуманный план.
— Вас невозможно застать врасплох! Я уверена, что при вашем хладнокровии вы готовы к любой неожиданности. Я всегда сравниваю вас с одиноким, но внимательным и осторожным стрелком в лесу; в вашем колчане много запасных стрел, и даже ваш лук о двух тетивах. И ваш брат такой же. Вдвоем вы могли бы охотиться в самых диких лесах Америки, и с вами ничего бы не случилось. Срубленное дерево дало бы вам ветви для шалаша, расчищенная девственная поляна превратилась бы в плодородное поле, бизон стал бы вашей добычей и, склонив рога, покорно пал к вашим ногам.
— И, быть может, какое-нибудь индейское племя Черноногих или Плоскоголовых подарило бы нам невест.
— Нет, — замялась она, — не думаю. Дикари — ужасные люди. Я думаю, то есть надеюсь, что ни один из вас не решится соединить свою судьбу с теми, кому вы не сможете отдать свое сердце.
— Что вас заставило заговорить о диких лесах Америки, мисс Килдар? Как вы проникли в мои мысли? Как узнали о моих мечтах, о моих планах на будущее?
Она взяла скрученный бумажный жгут для зажигания свечей, растрепала его на мелкие кусочки и стала бросать их один за другим в камин, не говоря ни слова и задумчиво глядя, как они горят.
— Откуда вы узнали о моих намерениях?
— Я ничего не знаю, только сейчас услышала об этом от вас. Я говорила наугад.
— Ваши догадки звучат как предсказания. Я никогда больше не буду учителем. После Генри и вас у меня уже не будет учеников, никогда больше я не сяду за чужой стол, никогда не буду приложением к какой-нибудь семье. Мне уже тридцать, и с десяти лет я не был свободным человеком. Я так жажду свободы, что и днем и ночью думаю только о ней. Ради свободы. Я готов пересечь Атлантический океан, ради нее готов углубиться в девственные леса Америки. Конечно, я не возьму себе какую-нибудь дикарку: невольница не может стать моей женой. Любимой белой женщины, которая согласилась бы за мной последовать, у меня тоже нет, но я уверен, что Свобода ждет меня, сидя под соснами, и, когда я позову, она придет в мою бревенчатую хижину и упадет в мои объятья.
Я говорил без всякого волнения; для нее это было невыносимо, и она сама разволновалась. Так и должно было быть, именно этого я и добивался. Она не могла ни ответить мне, ни поднять на меня глаза. На это я и рассчитывал. Я бы искренне огорчился, если бы вышло по-другому. Щеки ее пылали, как лепестки темно-красных цветов в лучах солнца, на светлых веках и темных ресницах опущенных глаз трепетали полутона печального и сладкого смущения.