А облака плывут, плывут... Сухопутные маяки - Иегудит Кацир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Знаешь, — сказала она вдруг, — я только об одном жалею. Завтра утром сюда придет наша физиотерапевт, найдет меня здесь такой и заплачет. Она ведь меня очень любит. Ты не представляешь, какая она чудесная. Прекрасные волосы, высокая, как жираф, а лицо — как будто светится. Всю душу нам отдает. Я ей как-то говорю: «Почему ты не выходишь замуж, не рожаешь детей?» А она смеется: «Вы и есть мои дети». Сегодня утром пришла и говорит: «Вот увидите, вы у меня еще танцевать будете. Как в молодости». Я удивилась. «Откуда, — говорю, — ты знаешь, что я танцевала?» А она: «Знаю. Видела». — «Где? — спрашиваю. — Когда? Я тебя что-то не припоминаю». Но она так ничего и не ответила.
…Летние каникулы. Каждое утро мы украшаем себя гавайскими гирляндами из белых и розовых цветов, включаем радио и танцуем на крытой веранде. Я, Наоми и тетя Рут…
Сердце у меня бешено забилось. Неужели она теперь физиотерапевт в доме престарелых? А что, почему бы и нет? Чем это хуже любого другого занятия? Может быть, даже и лучше. «Господи, тетя Рут, — чуть было не спросила я, — а как ее зовут?» Но промолчала. Я уже знала, что скоро мы с ней встретимся. На похоронах.
Тетя Рут протянула мне пустой стакан. С трудом переставляя негнущиеся ноги, я доплелась до кухни, наполнила его и вернулась обратно. Кучка упаковок на тумбочке росла. Шестьдесят шесть головных уборов — для хасидов, космонавтов, деревенских девушек… У меня было такое ощущение, что с каждой таблеткой из меня по капле вытекает кровь.
Тетя Рут проглотила две последних таблетки «бондормина», закрыла глаза, и тут вдруг я вспомнила, что забыла купить подарок для Наамы. Как я могу вернуться домой без подарка?
— Тетя Рут, — шепнула я, — а можно я возьму для Наамы одну из кукол Игоря Рабиновича?
Она открыла глаза. Они были еще ясные.
— Конечно, можно. Бери их все.
Нааме они должны понравиться. Она ведь тоже любит вырезать из бумаги. Делает себе всякие наряды — лапы и клюв утки, крылья бабочки с хвостом черта, лук и колчан Купидона, балетные пачки, — а потом танцует в них по всему дому. Счастливая, щечки румяные. Крутится, как балерина, на одной ножке и поет:
Все знают,Что дед хромает.Никто не хотел,А дед посинел.
Я стояла возле кровати и смотрела на спокойное лицо тети Рут. Сколько раз я со страхом представляла себе, как мне сообщают о ее смерти. Последняя свидетельница моего детства… Мне вдруг ужасно захотелось забраться к ней под пуховое одеяло и крепко прижаться к ее горячему телу, как тогда, ночью, когда мне было семь лет и я впервые в жизни испытала острый прилив жалости. Но тут тетя Рут открыла глаза и сказала, уже явно с трудом:
— А теперь иди. Это не слишком приятное зрелище. Я хочу остаться одна.
Как сомнамбула, я пошла на кухню, нашла в шкафчике полиэтиленовый пакет, вернулась в комнату, сложила в пакет оркестр пожарников и деревенских девушек, потом склонилась над тетей Рут и ледяными губами поцеловала ее в здоровую щеку. Она открыла глаза и посмотрела на меня. По ее морщинистым щекам текли слезы. Я ждала, что она скажет что-нибудь на прощанье, но она только дотронулась до моей руки и снова закрыла глаза. Я подошла к двери, потянулась рукой к выключателю, но перед тем, как потушить свет, оглянулась и посмотрела на нее в последний раз. Она была красивая. И смелая. Я нажала на выключатель и вышла, осторожно прикрыв за собой дверь.
Яркий свет лифта резал глаза. Дежурная за стойкой в вестибюле дремала. По экрану телевизора бежали под музыку финальные титры очередной серии «Секретных материалов».
Только уже сидя в такси, по дороге в Тель-Авив, я позволила себе разреветься. Я вся дрожала, зубы у меня стучали, из носа текло, сердце билось со скоростью двести ударов в минуту, меня тошнило, я задыхалась и, как выброшенная на берег рыба, судорожно ловила губами воздух.
— Не обращайте внимания, — сказала я сквозь слезы молодому русскому таксисту, который с беспокойством поглядывал на меня в зеркальце. — У меня сегодня любимая тетя умерла.
И, сказав это, вдруг подумала: «А что, если нет? Вдруг кто-нибудь вошел в комнату и увидел, как ее рвет, как она хрипит, и вызвал „скорую“? Или она сама в последнюю секунду раскаялась и нажала на кнопку вызова медсестры?» Однако в глубине души я знала, что все кончено. Никто никогда ничего не узнает. Прекрасная картина неизвестного художника. Без подписи.
По стеклам машины хлестал дождь. За окном было темно, беззвучно бушевало море. Я засунула руки между ног, чтобы согреться, но меня все равно бил озноб. Я закрыла глаза и увидела палату роддома в Кирье. Возле меня — белая кроватка, в которой лежит Наама. Тетя Рут укрывает ее одеялом с бабочками, улыбается мне сквозь слезы и говорит: «Теперь у тебя начнется новая жизнь». В дверях стоит Яир и щелкает фотоаппаратом. Наама, вся в бабочках, а рядом с ней смуглая рука тети Рут, размером чуть не с саму Нааму. Вздутые вены, старческие пятна, на пальце обручальное кольцо, а под ногтями — черно от земли. Яир опускает фотоаппарат и смеется: «Хорошая будет фотография». Глаза у него огромные, как два иллюминатора, за которыми плещется бескрайнее море.
Когда-то я хотела эту фотографию увеличить, скопировать на холст и назвать «Новая жизнь» или что-нибудь в этом роде, но тут же передумала, решив, что есть мгновения, которые лучше хранить только в памяти.
Заледеневшая и промокшая до нитки, я поднялась по лестнице и, стараясь не шуметь, открыла дверь. В квартире было темно, но дом, подобно телу спящего человека, продолжал жить своей таинственной жизнью. Я прошла в комнату Наамы. Она спала, и лицо у нее во сне было очень серьезное. Я ткнулась холодным носом в ее теплую щеку и убрала с потного лба прядку волос, а затем расставила на этажерке возле ее кровати оркестр пожарников и танцующих деревенских девушек. Потом я пошла в спальню, разделась, залезла под одеяло и прижалась к горячей спине Яира, широкой и гладкой, как спина Жерара Депардье. Он что-то промычал во сне и положил мне руку на бедро. Я засунула заледеневшие руки ему под мышки, просунула ноги между его ног и потихоньку начала оттаивать.
Я знала, что завтра встану рано утром и первым делом пойду проверять. Не может быть, чтобы и на этот раз сорвалось. Потому что матка сейчас готова и время для зачатия — идеальное. Я представила себя на крыше в студии. Больше я не буду беспокойно бродить среди своих пустых холстов, как оса, кружащая над раной и пьянеющая от запаха крови. Полью свои несчастные растения, сяду в шезлонг и буду греться на солнышке. И чем дольше я буду там сидеть, тем толще я буду становиться. Живот и грудь у меня будут все раздуваться и раздуваться и в конце концов заполнят собой всю крышу, как будто это не крыша, а засаженная огромными дынями бахча. А Бог будет смотреть на меня сверху и умирать со смеху.
Потом у меня родится ребенок. Я буду кормить его грудью и целовать, а когда мы будем с ним гулять, он будет сидеть у меня на животе, как детеныш у самки бабуина. По субботам мы все вчетвером — Яир, Наама, я и младенец — будем ходить на море или в Парк-а-Яркон. Разложим на траве одеяло, уляжемся на него и будем смотреть вверх — на просвечивающее сквозь густую зелень деревьев голубое небо и на облака, похожие на людей и животных…
Яир припарковал машину на стоянке кладбища. Сейчас мы войдем в ворота, и я обниму заплаканных Далью и Айялу.
— Ну вот она и отмучилась, — скажут они. Потом я отыщу в толпе высокую, как жираф, женщину с красивыми волнистыми волосами и букетом цветов в руке, подойду к ней и шепну на ухо:
— Хорошо жить в мире, где есть ты.
А пока мы продолжаем сидеть в машине. У нас есть еще немного времени. Яир выключает дворники и говорит:
— Хорошо, что ты съездила в Хайфу и успела с ней попрощаться.
— Да, — соглашаюсь я. — И в самом деле, хорошо.
По радио передают «Сестер милосердия» Леонарда Коэна. Он был в нашем списке еще двадцать лет назад.
Хорошо жить в мире, где есть Леонард Коэн.
1998 г.
СУХОПУТНЫЕ МАЯКИ
1. Глаз циклопа
Когда Реувену Шафиру исполнилось шестьдесят, он получил письмо о досрочном выходе на пенсию (которое про себя обозвал приказом об увольнении) и с этого момента стал не только часто думать о своем прошлом, но и рассказывать самому себе свою жизнь, как повесть, глава за главой, так же, как недавно, в начале весны, он рассказывал ее своему сыну Оферу. Утром того дня Реувен приехал в Тель-Авив на совещание в здании «Рабочего комитета» и решил воспользоваться этой возможностью, чтобы повидаться с сыном. Офер жил на улице А-Яркон. Они сидели на балконе и смотрели на море. Реувен старался не обращать внимания на видеокамеру, уставившуюся на него равнодушным глазом циклопа, и все равно чувствовал, что помимо своей воли начал говорить как-то чересчур литературно, то и дело без особой необходимости вставляя в речь «красивые» слова и выражения.