Домзак - Юрий Буйда
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Кнопка номер семь. Вернувшись от деда, я включил сигнализацию. Кнопки седьмая и третья. Таким образом, дом оказался заперт. То есть я хочу сказать, что снаружи уже никто не смог бы войти в него. Но все домашние знают, что в дождливую погоду сигнализация иногда барахлит... впрочем, не только в дождливую...
- А кто обычно разблокирует сигнализацию по утрам?
- Нила. Или мать - она тоже очень рано встает. Это делается одной кнопкой - нулевой. Нажимаешь - и сразу гаснут все двенадцать лампочек.
- Сегодня это сделала Майя Михайловна, которая утверждает, что, прежде чем она нажала нулевую кнопку, ни одна лампочка не горела.
- Я помню, что, когда нажал седьмую и третью, вроде бы загорелись две лампочки...
- Вроде бы? Судя по всему, вы с Андреем Григорьевичем крепко выпили...
- Было, было... Но насчет лампочек я что-то помню. Хотя... черт их знает, какие там загорелись, а какие погасли, когда я ковырялся в этом пульте... Я же вам говорю: в дождь она барахлит. Да и отношение у нас к ней, мягко говоря, привычно прохладное... горит, не горит - лишь бы кнопки включить. Просто потому, что дед требовал дисциплины... вот и все...
- То есть вы не можете определенно сказать, что сигнализация флигеля включилась?
Байрон пожал плечами.
Пряженцев вынул из папки листок бумаги, исписанный от руки.
- Вот акт проверки сигнализации. Специалисты установили, что она в порядке. Хотя пломбы и отсутствуют.
- Да туда лазили кому не лень!
- Вы читайте, читайте.
Байрон пробежал глазами текст. Посмотрел на Пряженцева.
- Байрон Григорьевич, - нарушил молчание прокурор, - а теперь сделайте милость, скажите, что бы вы сделали на моем месте?
- Байрон Григорьевич охотно вам ответит, - оскалился Тавлинский. - Я был последним (убийца не в счет), кто видел старика живым, и готов под этим подписаться. Я мог убить его топором, укрыть одеялом и спокойно покинуть флигель...
- А бензин?
- Просто передумал поджигать, - вот и все. И потом, пожар начался бы сразу и привлек бы внимание до того, как убийца скрылся бы. Та же Нила с ее плохим сном могла увидеть отсветы пламени и услышать мои шаги по черной лестнице. Да это и неважно. Главное: реальный подозреваемый - Байрон Тавлинский.
- Пока. Мы ведь обсуждаем лишь одну из версий. Подчеркиваю: одну из.
- Прямых улик нет...
- Пока, - снова уточнил прокурор, не поднимая взгляда от папки. - Да и реальный подозреваемый Тавлинский - лишь подозреваемый. Вы не хуже меня знаете, как иногда зыбка грань между свидетелем и подозреваемым. Лично я затрудняюсь... колеблюсь, точнее говоря...
- Между задержанием по подозрению в совершении убийства и подпиской о невыезде.
- Но ведь вы никуда и не собираетесь уезжать, правда? Через три дня похороны. На следующий день - оглашение завещания. А там и девятый день придет - надо ж проводить душу покойного, как в народе принято. Мне не хочется держать вас под стражей все это время.
- Да у вас и камеры для этого настоящей нет. Разве что милицейский клоповник...
- Так что давайте-ка сейчас составим бумаги, какие полагается...
- Подписка о невыезде?
- Подпишем, а потом я пойду докладывать о ходе расследования мэру, прокурору области и ждать дальнейших указаний. Паспорт у вас с собой?
Дорога к кладбищу вела через центр города, украшенный памятником Ленину и полукружьями стел с выбитыми на них именами шатовцев, павших на фронтах Великой Отечественной. Миновав площадь, Байрон сбросил скорость и углубился в хитросплетенье узких песчаных улочек, обсаженных березами и обставленных бревенчатыми домами с резными наличниками и палисадниками, роскошно багровевшими георгинами и пылавшими на солнце золотыми шарами. Над потемневшими от дождей высокими деревянными глухими заборами, калитки которых все как одна были украшены ржавыми табличками с надписью "Злая собака", тянулись крашеные железные крыши с кирпичными дымовыми трубами и причудливыми конструкциями телевизионных антенн. Байрон притормозил перед развилкой - справа начиналась Генеральская улица, построенная немецкими военнопленными: двухэтажные домики-близнецы, в одном из которых и прошло его детство, - свернул налево - в конце улицы стояли сложенные из известняка кладбищенские ворота, увенчанные крестом, под которым вилась давно не подновлявшаяся надпись на старославянском языке - черные буквы с позолоченными титлами, сплетаясь, являли собой скорее произведение искусства, нежели осмысленное высказывание. На лавочке у ворот сидели две старухи в коричневых платках, с ведрами у ног. Проходя мимо, Байрон поздоровался и поинтересовался видами на урожай картошки.
- Спаси Бог, лето выдалось хорошее, - ласково ответила маленькая сухонькая старушонка, подавшись к незнакомцу. - А вы из Москвы, небось? Родственники здеся?
- Родные.
Байрон торопливо зашагал по широкой аллее, обсаженной столетними дубами и делившей кладбище на старое и новое. Слева из зарослей тополей, бузины, бересклета и рябины торчали верхушки массивных фигурных крестов, под которыми покоились забытые всеми гильдейные купцы и жилистые прасолы с обветренными лицами, учителя, навзрыд читавшие Некрасова, и ремесленники, ваявшие из глины отменные обливные кувшины и знаменитую на всю Россию шатовскую игрушку, кожемяки и матросы речных пароходов, ткачи и землепашцы. В лучах яркого солнца над могилами порхали бабочки. Птицы лениво клевали воробьиный виноград, который тонкими своими лианами опутал все старое кладбище.
Дорожкой между дубами он прошел на новое кладбище - одинаковые ограды, конусообразные памятники, увенчанные звездами, - и вскоре оказался у расчищенного от сорняков и тополиного подроста большого участка, огороженного высокими - в рост человека - стальными столбами с висящими между ними толстыми цепями. Открыв калитку, боком пробрался к скамейке и сел лицом к двум одинаковым прямоугольным памятникам черного мрамора. Здесь были похоронены бабушка Алина Дмитриевна и непутевый отец Байрона - Григорий Андреевич.
Байрон достал из внутреннего кармана куртки плоскую стеклянную фляжку и выпил - "Здравствуй, бабушка!" - и еще раз, молча, в память об отце. Сейчас и здесь, на этом тихом, залитом послеполуденным солнцем провинциальном кладбище ему вдруг стали как-то безразличны все вины отца - не хотелось даже и думать об этом. "Кто знает, может, скоро и я здесь лягу - места много, - и тогда-то и пойму, может быть, кто прав, а кто виноват, - лениво подумал он. - Вот когда пожалеешь, что ни разу в жизни не плакал... герой с дырой..."
Дед дисциплинированно играл в семье Тавлинских роль бога, который устанавливает законы и издали послеживает, как они исполняются. Установленные им распорядок дня и образ жизни - подъем в шесть, ботинки в любую погоду начищены до блеска, напольные часы заводит только хозяин, книга должна быть прочитана до последней страницы - соблюдались неукоснительно. Но Алине Дмитриевне - Байрон помнил ее всегда одетой как на выход, с узкой талией и высокой грудью, на шее золотая цепочка с медальоном, в котором хранились два крошечных портрета ее родителей, - ей каким-то непостижимым образом удавалось придавать строгому порядку тепло, не прибегая при этом ни к тайным потачкам, ни к сюсюканью. Когда Байрону исполнилось лет одиннадцать или двенадцать, Алина Дмитриевна пережила первый инфаркт. Ему позволили навестить ее, когда бабушка уже готовилась к выписке. Она встретила его, сидя в креслице у окна, и, подставляя посвежевшую щеку под его поцелуй, поинтересовалась школьными успехами.
- Один Крылов вместо успехов! - со вздохом сказал Байрон. - Попрыгунья, видишь ли, Стрекоза!
- Лентяище! - возмутилась бабушка. - Научись слушать, а уж потом подавайся в оценщики! Ты вслушивайся, Байрон. Сначала был звук, звук, который предшествовал слову, и Иван Крылов это животом понимал. Брюхом. Такому брюху позавидовали бы многие сердца.
Попрыгунья Стрекоза
Лето красное пропела;
Оглянуться не успела,
Как зима катит в глаза...
Бабушка сняла очки в тонкой оправе - глаза ее стали пугающе глубокими и повторила:
Как зима катит в глаза...
А после паузы, глядя Байрону в висок и прижав его к своей кацавейке, пахнущей маслянистыми духами, вдруг:
Помертвело чисто поле,
Нет уж дней тех светлых боле...
Она одним движением посадила очки на нос.
- Помертвело чисто поле. Вслушайся, мальчик, миленький мой: это же вся жизнь наша встает до последнего предела, до распоследнего предела. Мертвело. Ррвело... тело... А следом безжалостно-режущее, как слово Русь, как свист острого железа: чисто. И горестно-пустое, полое, безнадежное - поле. А в рифме с ним - боле. Одновременно и более и боль. Стрекоза одна, никого вокруг, да и кого встретишь-то в русском чистом поле? Волка-одиночку? Замерзающего разбойника? Никого.
- Муравья, - шепотом возразил он, дрожа при виде слез на бабушкиных глазах.