Театральная улица: Воспоминания - Тамара Карсавина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что за странные украшения?
Я объяснила, что люблю перебирать что-нибудь пальцами.
– Заплетай тогда свои большие пальцы вместо того, чтобы портить платок.
Утро посвящалось урокам танца и музыки. После обеда нас выводили на прогулку, продолжительность которой зависела от того, сколько времени мы одевались. В целом на прогулку уходило пятнадцать – двадцать минут – мы ходили вокруг маленького садика во дворе. Наши зимние одеяния были чрезвычайно массивными: черные салопы, подбитые рыжей лисой, мы называли «пингвинами» из-за коротких рукавов, вшитых в районе талии, они собирались фалдами под круглым меховым воротником. Вместе с черными шелковыми капорами а-ля Пердита Робинсон, они делали нас похожими на сахарные головы. Ноги согревали высокие ботики с верхом из полубархата. Фасон наших одежд принадлежал прошлому веку, но вполне соответствовал духу нашего учебного заведения, изолированного от жизни, протекающей вне его стен. Нас, намеревавшихся посвятить себя театру, берегли от контактов с окружающей действительностью, словно от заразы. Невзирая на то что нам в скором времени предстояло вступить в жизнь, полную соблазнов, воспитывали нас словно монастырских послушниц. Теперь, оглядываясь назад на годы ученичества, я прихожу к заключению, что наше воспитание, несмотря на всю свою кажущуюся абсурдность, имело под собой здравый смысл – мы были оторваны от реального мира, но в то же время нас избавили от низменных сторон повседневной жизни, а тягостная атмосфера дисциплины стала хорошей школой, так как помогала сконцентрироваться на одной цели.
Дважды в неделю родителям позволяли навещать нас, родные братья тоже допускались, но ни один кузен не переступил порога приемной. Двери были открыты, и девочки, родители которых не смогли прийти, бродили по соседней комнате, бросая на счастливиц тоскливые взгляды. Принесенные нам сладости воспитательница тотчас же прятала под замок и выдавала нам каждый день понемногу после еды. Пирожные, имбирные пряники и все, что считалось слишком питательным, было строжайше запрещено под предлогом того, что учащихся и без того хорошо кормят в школе. Тем не менее некоторые родители приносили тайком домашние пирожки, которые поедались украдкой прямо во время свидания. Воспитанница, дежурившая у двери и вызывавшая девочек к посетителям, выполняла роль часового и знаками предупреждала правонарушительниц о приближении воспитательницы.
В первые минуты встречи с мамой и Левой меня охватывала невыразимая радость, но, расспросив о доме, о Дуняше, о белой кошке Мурке и рассказав свои новости, я начинала тяготиться тем, что приходилось неподвижно сидеть в ряд с другими у стены, и, когда они вставали, чтобы уйти, я ощущала какое-то смешанное чувство печали и облегчения. После свиданий я обычно усаживалась с книгой в музыкальном салоне, который почти всегда стоял пустым, поскольку считалось, что его посещают привидения, но читать не могла. В мыслях своих я была тогда значительно ближе к дому, чем в часы встреч с родными. Я перебирала в памяти все мелочи, которые мне рассказали, и выстраивала картину привычного для меня мира.
Если не считать острой тоски по дому, временами охватывавшей меня, я не считала режим училища слишком тягостным. Ворчать по поводу монастырских порядков считалось среди учениц хорошим тоном. Воспитанницы выпускного класса составляли календарь, заканчивавшийся 25 мая, днем окончания училища. Они ежедневно сверялись с ним и по мере того, как он уменьшался, с удовлетворением сообщали, сколько еще дней им осталось провести в училище. Количество восклицательных знаков по мере приближения к знаменательной дате возрастало до неимоверного числа. Некоторые воспитанницы делали свой календарь в виде крошечного свитка, пропускали через него ленту и прикалывали к пелерине, но показывали его только в отсутствие воспитательниц, так как ведение таких календарей рассматривалось как тяжкое оскорбление и даже вызов училищу. Наше обучение было бесплатным, и желание поскорее покинуть стены училища считалось начальством черной неблагодарностью. Годы спустя я тоже испытала это лихорадочное стремление к свободе. А пока повседневная жизнь училища имела для меня свою ценность. И без того лишенная монотонности, она приобретала особый романтический оттенок, когда в наше затворничество проникал какой-то проблеск, звук или примета внешнего мира. Таким образом, любое событие, даже самое прозаическое, как, например, посещение бани по пятницам, служило достаточным поводом для радости. Мы конечно же не покидали территории училища, но нам приходилось пройти через несколько дворов, не похожих на наш, со скучным маленьким садиком, так что поход в баню превращался в настоящее приключение. Из второго двора можно было рассмотреть силуэты в окнах большого репетиционного зала. Пройдя под арку, мы оказывались в третьем дворе и поворачивали в небольшой внутренний дворик, где были сложены груды дров. Баня с ее крошечными окошечками выглядела совсем по-деревенски и совершенно не гармонировала с великолепием основных зданий. Темными зимними вечерами слабый свет, падавший из этих окошек, навевал на меня мысли о сказочной лесной избушке. Внутри было тепло и уютно. Из раздевалки мы проходили в полную пара мыльню, где служанки в длинных полотняных рубашках добросовестно мыли и растирали нас на деревянных скамьях, стоявших вдоль стен. Взобравшись на полок, можно было как следует попариться. На раскаленные докрасна камни, сложенные в большой печи, лили воду, и облака пара поднимались к потолку, повисая в воздухе.
Мы возвращались в училище, и нам позволяли до ужина ходить с распущенными волосами, затем должны были заплести их в косы, независимо от того, высохли они или нет.
Во втором классе у нас был тот же преподаватель танцев. Хотя поначалу уроки танцев казались мне слишком сухими, я была вознаграждена тем, что меня часто выбирали для участия в спектаклях.
Любимым балетом у нас, младшеклассников, была «Пахита», а пределом наших мечтаний – станцевать в мазурке в последнем акте. Белый польский кунтуш, расшитый золотым галуном, юбка из голубой тафты и белые хлопчатобумажные перчатки казались нам верхом элегантности. В действительности наши костюмы представляли собой точную копию костюма Фанни Эльслер в «Катарине». Мазурку исполняли шестнадцать пар детей, она была хорошо отрепетирована и исполнялась торжественно и четко. Танец всегда встречался громкими криками «браво» и бисировался.
Помимо того что нас освобождали от дневных уроков, главное очарование репетиций состояло в том, что нас привозили в театр рано, мы усаживались в ложу и наблюдали за репетицией до тех пор, пока не наступала наша очередь выходить на сцену. Репетируя в Мариинском, примы-балерины не щадили себя, хотя во время репетиций в училище исполняли свои роли sotto voce[14], как это довольно странно называлось. Темный, пустой театр, коричневые полотняные чехлы на креслах, белые на люстрах – все это не могло нарушить волнующей атмосферы подлинного представления. Очарование было полным – красота линий танцовщиц воспринималась даже лучше, чем при полном блеске вечернего представления, когда в какой-то мере отвлекают костюмы и декорации.
Это раннее соприкосновение с театром породило во мне склонность к экзальтации, хоть и приглушенной повседневной рутиной, но не подавленной полностью – своего рода подводное течение романтизма и честолюбия. Когда какая-то роль производила на меня особенно сильное впечатление, я тайком отрабатывала па перед большим зеркалом в туалетной комнате, в результате запомнила многие роли задолго до того, как мне пришлось исполнять их.
Однажды, когда я упражнялась в игре на рояле в музыкальном салоне, за мной пришла высокая горничная и позвала:
– Идем, Тамарушка, – так ласково она меня называла. – Идем скорее, Варвара Ивановна хочет тебя видеть.
Испытывая тревогу, отправилась я к инспектрисе, моей первой мыслью было то, что месье Тернизьен пожаловался на мою тетрадь переводов с французского, покрытую множеством чернильных пятен. Варвара Ивановна стояла на своем обычном месте, беседуя с каким-то мужчиной, который, как я узнала впоследствии, был помощником режиссера драматического театра. Повернувшись ко мне, она доброжелательно улыбнулась, и я успокоилась.
– Вот маленькая Карсавина, – сказала Варвара Ивановна. – Думаю, она подойдет. Сегодня вечером ты должна будешь преподнести букет госпоже Жулевой. Мария Гавриловна Савина научит, что следует сказать. Помни, людям нужно смотреть прямо в лицо, как ты сейчас смотришь на меня.
Этим вечером я надела белый воскресный передник, вплела в косу новую ленту, и воспитательница отвела меня в Александринский театр, на другую сторону улицы. Там шел прощальный бенефис Жулевой. Прежде чем посвятить себя драме, она была воспитанницей балетного училища. Красные ковровые дорожки вели в ее артистическую уборную. Мне дали большой букет цветов и велели ждать ее выхода. Великая Савина все еще царила на драматической сцене, хоть зенит ее блестящей карьеры уже миновал. Я видела ее впервые и приблизилась к ней с чувством благоговейного страха. Она приняла меня под опеку; а когда я попросила ее научить меня тому, что должна буду сказать, она, смеясь, ответила: «О, да она ничего не даст вам сказать. Будет слишком взволнована». Я поняла, что она имела в виду, когда началась церемония. Как только представительная фигура пожилой Жулевой появилась в дверях, Савина подтолкнула меня вперед.