Переворот - Джон Апдайк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это были арки, а не шпили.
— Не важно. Блеск песка и нагретые слои воздуха производят странные трюки. Дьявол пустыни развлекается, устраивая trompe-l'oeil[15]. Успокойся, мой президент. Я думаю, слухи о голоде чрезмерно подействовали на тебя, лишив спокойствия духа.
— Слухи? Это же факт.
— Преувеличенные слухи, спорные факты. Западная пресса с наслаждением описывает нашу некомпетентность. Кочевники всегда снижали наши показатели. Они ведут архаический, никчемный, деструктивный образ жизни. Их нелепое клеймение скота приводит к гибели животных. Надо использовать эту возможность и сделать их оседлыми. Снявшиеся со своих мест кочевники и фермеры, чьи посевы постиг неурожай или их уничтожили не ведающие законов стада, уже сгрудились на окраинах Истиклаля, их палатки и лачуги, разбитые рядом с аэропортом на виду у прилетающих самолетов, создают впечатление нищеты, которую ничто радующее глаз не скрашивает. Древних стран, в которых они жили, больше не существует, они граждане нашей новой страны, — не страны туарегов, или салю, или фула, или моундангов, а Куша, и Куш должен протянуть им руку помощи, расселить, дать образование, принять в армию. Голод, который так тебя тревожит, — на самом деле это следствие Возрождения, случайное незапланированное климатическое явление.
Хотя Эллелу и был тронут этим отзвуком собственной риторики, тем не менее спросил:
— А кто даст средства на то, чтобы расселить, дать образование, набрать этих людей в армию, как ты сказал?
Эзана уставился в верхний угол комнаты.
— В ущелье Иппи, — произнес он, — есть интересные геологические залежи.
Эллелу не слушал его. Он встал и торжественно произнес:
— У каждого блока богатых стран есть государства-клиенты, чье процветание стратегически важнее для них, чем наше. Наше место за столом на самом краю, так будем лучше стоять и по крайней мере тревожить совесть пирующих.
От раздражения блестящее лицо Эзаны замкнулось.
— На этом пиру ни у кого никогда не было совести, — сказал он. — Мы за столом, товарищ, и тут уж ничего не поделаешь. Такого не бывает, чтобы народ не выжил в нашем мире. Человек — да, может уйти в святость, но народ как коллектив стремится к процветанию. Народ — он как растение, он ниже человека, а не выше.
— Однако народ смотрит вперед и должен что-то видеть. Ты говорил о случайности — это святотатство. Голод существует, и, следовательно, ему должно быть объяснение — марксистское и божественное. Я думаю, это значит, что наша революция была осуществлена недостаточно тщательно: она оставила гнездо реакции здесь, во дворце, на этаже под нами, в дальнем крыле. Я знаю, тебе известно, что король еще жив. Что ты скажешь, если мы публично его казним?
Микаэлис Эзана пожал плечами.
— Я думаю, это не будет чем-то необычным. Король ведь уже принадлежит предкам.
— Это приведет в ужас мировую буржуазию, которая сентиментально относится к монархам, — предупредил Эллелу. — Их стремление прислать нам плоды своих восьми добродетелей может поугаснуть, и бумаг в твоем ведомстве поубавится.
Эзана снова пожал плечами.
— Казнь короля перережет связь с колониальным прошлым. Он твой личный узник, поступай с ним, как считаешь целесообразным.
Он принялся укладывать назад в портфель смятые бумаги — диаграммы, карты, компьютерные распечатки, которые, как обычно, не вызвали интереса у президента. А Эллелу сел и стал пить остывший шоколад. Но не только это портило его вкус — примешивалось что-то еще, что-то с привкусом солода, искусственное, чем-то разбавленное, мягкое, витаминизированное. Внезапно Эллелу осенило, и он буркнул Эзане одно лишь слово:
— Овальтин!
Ситтина, моя третья жена, жила на вилле, окруженной кустами олеандров и бамбука, среди детей, которых она даже не пыталась представить моими, и недоконченных картин, недотканных материй, брошенных на станке, и платьев с блестками, которые оставалось лишь подшить. На клавесине всегда лежал клавир, открытый на той же фуге. Она обладала слишком многими талантами и ничего не доводила до конца. Черная, как сажа, стройная, с серьгами в виде больших колец, свисавших не с мочки, а с округлого верха ее ушей и по мере того, как она поворачивала свою прелестную, маленькую, откинутую назад головку, задевавших то одно плечо, то другое, она относилась ко мне свысока и держала меня на расстоянии, — почему-то я находил это, как ни странно, жизнеутверждающим.
— Значит, на кухне дворца для разнообразия варят овальтин вместо настоящего ганского шоколада, — сказала она. — Ну и что? Ты считаешь, что сжег все продукты, которые янки сюда присылают? Не так-то это просто: каждый день они производят новые тонны своего мусора. Пусть тебя это не тревожит, Феликс. Посмотри правде в лицо: Африка помешана на торговле. Где еще ты можешь купить на рынке щипчики для ногтей? Я хочу сказать, этому нет удержу.
Она бросила все это через плечо на своем американском английском. Дочь вождя тутси, она была отправлена во время истребления хуту в маленький колледж для черных в штате Алабама и установила там несколько рекордов по спринту. Округлость ее икр и длина ног полонили мое сердце в расцвет восстановленного правления Эдуму, когда она в 1962 году участвовала в панафриканских играх в Нуаре. Хотя в нашем браке она была всегда непостоянна, как ветер, с которым состязалась, когда бежала, я никогда не считал ее плохой женой. Часто, когда я в свои тридцать лет лежал в постели с другой в бездумные шестидесятые и полон был мужской силы, у меня возникала эрекция при мысли об ее остро стоящих сосках и ягодицах, напоминающих гладкие фасолины. Однако в реальности она была более сложной, чем представлялась в моих мыслях. Мы с Ситтиной уже четыре года не занимались любовью, хотя младшему из детей, с вытянутым черепом и блестящей кожей, который, лепеча, вперевалку передвигался по комнате, преследуемый попугаями и любимыми обезьянками пата, еще не было и двух лет. На Ситтине было дашики с большим вырезом и длинными рукавами и штаны цветов радуги из жатой вуалевой ткани — они колыхались и хлопали по ее прекрасным, стремительно передвигающимся ногам. Она была увлечена одним из своих никогда не доводимых до конца проектов — моделированием одежды, и ее наряд, одновременно современный и вневременной, настолько западный, насколько и африканский, был создан ею самой. Но, говорила она, перебивая свой рассказ обращением к требовавшим внимания детям, — а они поглядывали на меня, в моем костюме хаки безо всяких украшений, как смотрят на садовника или посыльного, который вошел в дом дальше положенного на целых шесть шагов, — нынче просто невозможно добыть материю и даже иголки и нитки, на рынках нет ничего, кроме самого дешевого мерикани, выцветших штук материи, должно быть, привезенных еще миссионерами; кроме того, в результате революции резко сократилась европейская колония и заказчиц не стало, а жены кушитов никуда не выходят из своих домов, да и албанки — это дикарки с прямыми волосами, пахнущие мокрой шерстью, а эта жуткая госпожа Эзана — и как только он может ее терпеть — такой синий чулок! — расхаживает повсюду с голой грудью, чтобы показать отсутствие политических отклонений.
— Pas chic[16], — сказала Ситтина.
Слова ее казались жалобой, но это не звучало в голосе. У меня создалось впечатление, что я пришел на другой день после того, как она ходила к любовнику или кто-то посещал ее, — отсюда эта благостность, эта манера тараторить на отвлеченные темы.
— А что ты предпринимаешь по поводу засухи? — спросила она. — Даже козья голова стоит невероятных денег. За одну кассаву дают двести лю. Поставишь на подоконник молоко, киснуть, — через пять минут его уже нет, украли. Беженцы с севера приходят в город и воруют. А что еще беднягам делать? Прошлой ночью моего ночного сторожа полоснули ножом по горлу, он надулся и ушел домой. Не спрашивай, где я была, — не помню. У меня забрали блюда из нержавеющей стали и две мои старые награды, а вот украсть Шагала у них ума не хватило.
Картина Шагала — обычный несуразный еврей, с улыбкой глядящий на зеленую луну, — была подарена королем нам на свадьбу. Сейчас она висела на дальней стене между маской праздника урожая в Ифе и сомалийской попоной крайне замысловатого рисунка. Ситтина, носившая имя королевы Шенди, обставила просторную гостиную виллы в «артистическом» стиле изделиями из Нижней Сахары, их строгие черные и коричневые цвета, шкуры с рыжим отливом и пустые тыквенные бутылки, все еще пахнущие той породой, от которой они были осторожно очищены на последней стадии производства, сосуществовали с прямолинейными и идеально отполированными машиной поверхностями датских кресел и кофейными столиками из стекла и алюминия, спасенными из разграбленных европейских кварталов в 1968 году. Эта комната с ее побитыми и потрескавшимися, случайно попавшими сюда вещами и атмосферой не осуществленных до конца намерений казалась дешевой подделкой по сравнению с пришедшей мне вдруг на память комнатой с белой лепниной и ненадбитыми безделушками, — комнатой неопровержимо уютной и нерушимо солидной, хорошо пригнанной, как киль корабля, застланной ковром от стены до стены, уставленной прямой, полированной шишковатой мебелью без чехлов, включая встроенный телевизор и странный, конической формы столик с тремя полочками-подносиками, на которых стояли прозрачные сверкающие пресс-папье, а в центре — свернутые в трубочку бумажки или пластмассовые цветы, дурные глаза всех цветов, казавшиеся многоликими сестрами серо-зеленого циклопического глаза невключенного телеэкрана; вся мебель в той экзотической далекой комнате создавала ощущение безжизненности, окуренности, исключающей вторжение в эту чистоту, которая давила на меня, пока я ждал, когда спустится по лестнице некто — олицетворение любви, женщина, такая же идеальная и белая, как дерево, в лоне которого она жила; натертые ступеньки и тонкие балясины перил делали своеобразный пируэт у основания лестницы, этакое созданное плотничьим искусством завихрение, так диссонировавшее — будучи одним из вторжений в мое восприятие, что в последнее время стало часто случаться, — с темными грязными тонами, господствовавшими на вилле Ситтины, с нежной хрупкостью африканских изделий, с ломкими блюдами, с идолами, с домами из глины, которую сначала размачивают, потом придают ей форму, а затем высушивают шкурами и сухими кореньями, вновь превращающимися в прах и траву, как и сами люди, которые в минуты веселья поднимаются из глины и потом снова в нее опускаются перед ничего не выражающим лицом Аллаха, которое верующие видят сквозь семь покрывал рая в последний блаженный миг. Моя память предала проклятию настоящее. Небрежная красота Ситтины, исходившее от нее в этой неприбранной комнате желание, чтобы я ушел и она могла вернуться к своему образу жизни, — а ее забавляло ничего не завершать, — все это усугубляло отчаяние, какое знают лишь те, кто живет меж двух миров.