Гамлеты в портянках - Алексей Леснянский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Какие-то они у вас неуклюжие. Один на швабру наступает, другой в двери не вписывается, третий на животе по доскам разъезжает, хорошо хоть заноз нет. Жёстче надо с ними, не детский сад.
Словом, за такое и всё такое прочее щеголяла Мальцева Тушёнкой до завтрака и даже наверняка перевалила бы с таким прозвищем и дальше, если бы была не наивной дурёхой, а злой дурой.
— Посмотрите нам в глаза, — мысленно говорил Герц санинструктору во время сегодняшнего утреннего осмотра. — Неужели Вы не видите, что запечатлели эти глаза вчера? Смотрите внимательно, и Вы увидите специально оставленные для Вас кадры. Не все кадры, только самые лучшие, чтобы не отнимать у вас время. Не бойтесь, страха вы ни у кого не увидите. Даже у тех, кто, опустив глаза, вчера кулак на собственной груди сфотографировал. А уж о тех, кто не себя, а других снимал, и говорить не приходится; мы давно умерли для страха за своих товарищей и перестали испытывать сильные эмоции, когда видим страдания других. В наших глазах — не страх, а привычка к страху, то есть отвага. Да-да, отвага. Уже не трусость, но ещё не мужество — вот что у нас в глазах! Никто из нас уже не моргает и тем более не отводит взгляд, когда наблюдает что-нибудь из ряда вон выходящее. Из шеренги вон выходящее, из колонны вон выходящее, отовсюду вон выходящее! В сорока двух отборных кадрах батареи — хроника вчерашнего дня… Только Вы ничего опять не заметите. Это ничего, что не заметите, мы привыкли. Тогда пощупайте хоть лбы. У некоторых курсантов под сорок температура. Люди горят. Блины на них можно печь, как горят. Их трясёт от холода — вот как они горят! Хотя не щупайте. Никто с Вами в госпиталь всё равно не пойдёт. Нам нельзя. Сначала было нельзя, потому что сержанты запрещали. А теперь нельзя, потому что двенадцать человек уже перенесли болезнь на ногах, остальные ничем не хуже и не лучше их. Из солидарности никуда не пойдём… Ага, пощупайте, пощупайте Калину. Я знаю, что он Вам сейчас ответит.
— Рядовой, у тебя жар, — сказала Мальцева.
— Как у Жар-птицы, — ответил Калина.
— Кости не ломит?
— Так ломит, что охота туловищем с кем-нибудь поменяться. Вон хоть с кем-нибудь из «махры».
— Что ж ты другим зла желаешь?
— А чё они?
— Горло болит?
— Не горло — сердце, товарищ прапорщик. Сердце — в смысле душа.
— Это не по моей части.
— А какая Ваша? 31965?
— Остришь?
— Туплю.
— Служи давай, юморист.
— Вот так всегда.
— Вот так всегда, — мысленно повторил Герц. — Ты отважный человек, Калина. По-настоящему. Есть никчёмная отвага, которая присуща гражданским пацанам. В момент опасности они просто перебарывают трусость, минут пять-десять дерутся с противниками, а потом расходятся по домам и в уюте зализывают раны. Такое у нас тут каждый может. Делов-то. В нас тут только что не стреляли, а так — всё было. Каждый третий в батарее легко выйдет против пяти человек, каждый второй — против трёх, каждый первый — один на один. Выйдет в том случае, если среди этих пяти, трёх, одного не окажется наших сержантов. И что? По-моему, всё равно неплохой показатель. В мире живёт шесть миллиардов, а мы откажемся от драки только с восьмью пацанами, которые по какой-то нелепой случайности служат с нами в одной батарее…
Очнулся Герц на полу. Не то чтобы он непрочно стоял на земле — совсем нет. Его просто резко подсекли, как задумавшегося над червём карася. Подсекли не только Герца, но и ещё одного курсанта, который клевал не ртом, как любой уважающий себя окунь, а носом. Оба «духа» при падении отбили хребты, поэтому выпучивали глаза и хватали ртами воздух, как улов, выброшенный на берег.
— Больно? — склонившись над Герцем, спросил удачливый рыболов Ахминеев.
— Никак нет, — шёпотом ответил Герц, прибегнув не просто к разрешённому, но и к активно поощряемому в армии виду лжи.
Дальше пути Павлушкина и Герца на время разошлись. Первый был отправлен на уборку территории, второго оставили в казарме для наведения порядка.
Глава 5
Заправка коек, которая на армейском сленге называлась заглушкой КамАЗов, являлась настоящим ритуалом.
Курсанты трепетно относились к скрипучим четвероногим подругам. Это были безотказные женщины, с которых в 22:00 солдаты бесцеремонно срывали синие покровы одеял и ныряли в распахнутые объятья казённых красавиц. Некоторое время бойцы занимались выбором поз для ночи любви. Все курсанты без исключения предпочитали работать сверху, при этом положения они выбирали как классические, так и авангардистские.
Классиков, как обычно, было меньшинство; они ложились на живот.
Авангардисты шли кто во что горазд. Один укладывался на правый бок и сворачивался ярмарочным калачом. Другой распластывался на левом боку «бегущим за водкой человеком». Любовник из третьего разряда ложился на спину и раскидывал конечности во все стороны, как морская звезда.
От жарких копошений служивых остывшие за день койки принимались покрякивать, постанывать и повизгивать, но продолжалось это недолго.
— Играем в три скрипа! — кричал дежурный по батарее. — Кто сделает четвёртый, ночует на очках!.. Раз!.. Третье отделение АРТ взвода — два!.. Прохоров — три!.. Четыре! Опять ты, Прохоров?! Сгорел на очки!.. Отбой!
Несмотря на то, что мало кого из курсантов могла удовлетворить короткая армейская ночь, они всегда расплачивались с койками качественной заправкой.
Герц подошёл к своей подруге. Он взял простынь и раскинул её на матраце, как праздничную скатерть. Потом подогнул простынь здесь, подвернул её там, натянул здесь и там, разгладил там и здесь и, выпрямившись, критически склонил голову набок, чтобы дать объективную оценку проделанной работе. Герц остался доволен собой и подругой.
— Не койка — царский стол, — подумал Александр.
В том, что перед курсантом был царский стол, нет никаких сомнений. Налицо имелось четыре ножки, а матрац был не иначе как из лиственницы. Вижу, что читатель не верит. Раз так — дуем в Венецию за доказательствами. Видишь, на чём стоит это государство, читатель?! Нет, не на воде. На сваях из лиственницы, затвердевших в вечной мокроте до алмазного состояния, Венеция держится. Матрацы в батарее были явно из предложенной автором породы дерева, потому как, — пропитавшись на своём веку таким количеством жидкости, что её хватило бы для устройства основательного потопа в миниатюрном государстве Люксембург, — они не только не сгнили, но и донельзя затвердели. Тут, читатель, и пот, и кровь, и слёзы, и несправедливо презираемая людьми влага, на которой зиждется целое направление в медицине — уринотерапия.
Немного подгадила царскому столу лишь простынь, в защиту которой сразу скажем, что она, как и всякая армейская вещь, только маскировалась под пепел, а на самом деле была белой, как заяц-беляк в начале зимы. Простынь была удивительная, так как у неё имелись прорези для глаз, которые только человек без полёта мысли принял бы за дыры. Зато всякому человеку с воображением, взглянувшему на эти дыры, сразу становилось понятно, что когда-то кто-то молодой играл для кого-то старого роль привидения. Может быть, даже внучок для деда, но настаивать не берёмся. Точно одно: привидение было азиатского происхождения, потому что прорези для глаз напоминали щёлки, а не то чтобы в них мог пролезть детский кулачок.
Дыры в середине простыни немного огорчили Герца, и он пошёл на самообман. Александр склонился над койкой и как бы ненароком накрыл ладонью то место, которое портило царский стол. Он проделал всё это с тем благоговением, с каким закрывают глаза усопшим. Достигнув желаемого результата, Герц позволил себе полюбоваться творением собственных рук (одну из них никак нельзя было отрывать от центра простыни) ровно столько времени, сколько требуется человеку, чтобы почувствовать на своей спине комара и сгоряча промазать по нему.
Пришёл черёд пододеяльника. С этим атрибутом постельного белья Герц особо не церемонился. Причина грубого обращения с пододеяльником крылась в штампах, но не в тех штампах, за которые редакторы любят гонять писателей, а в самых натуральных армейских штампах синего цвета со смазанными звёздами, нечёткими контурами и плохо тиснутыми буквами. Этих скверных казённых меток не постеснялся бы разве что первопечатник Иван Фёдоров, живший при царе, носившем такое же кроткое имя, но более грозную фамилию.
Штампов было целых три. Объяснялось это тем, что прапорщика, занимавшегося штампованием постельного белья, за работой посетила корыстная мысль. В какую-то минуту он решил, что не будет большого греха, если начать метить только каждый второй пододеяльник, каждую третью простынь, каждую четвёртую наволочку, так как только собаки метят всё подряд, а в армии такой подход не нужен.
— Как я потом всё это на сторону сдам? — задал себе вопрос прапорщик и ответил: «Короче, хрен вам, а не штампы на новых простынях, тоже мне выдумали дурость. Вам что ли потом клиентов искать?! Мне ж крутиться, а с метками кто ж возьмёт?! Ещё скажите спасибо, что краску экономлю, не всякий раз болванку промачиваю. — Тут прапорщик неожиданно рассердился неизвестно на кого и в сердцах поставил на пододеяльнике целых три штампа (это был тот самый пододеяльник, которым спустя шесть лет восемь месяцев и четыре дня будет укрываться Герц). — Довольны?! — заорал прапорщик. — Ни на что теперь негодная вещь, бойцам только пойдёт. Три штампа! Ну ничего, ничего. Трижды четыре — к двенадцати пододеяльникам теперь пальцем не прикоснусь, на тринадцатом успокоюсь и только четырнадцатый проштампую». Словом, три квадрата со звёздами внутри покоробили эстетическое чувство Герца, и он заключил, что в пододеяльнике он не увидит ничего, кроме пододеяльника.