У чёрного моря - АБ МИШЕ
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
... Моня, Моня, еврейский гусар... Охотник заядлый - правда, дичи что-то не помню. Один раз как-то принёс пару птиц, я его спрашиваю: “Почём стрелял на рынке?”... Он не обижался, характер лёгкий... В тридцать шестом напросился в Испанию, вернулся с войны с орденом, и его сразу взяли. Моня на первом же допросе, как услышал, что он враг и шпион, ударил следователя табуреткой по голове, убил. Говорят, сам позвонил охране: “Приходите”. Они его там в кабинете и забили насмерть. С того допроса повелось табуретки для подследственных к полу привинчивать - спасибо Моне, что надоумил Органы.
10. ШУРА
Николай Дубровин, активный сотрудник “Общества пароходных связей с Японией” с 1918 года состоял в партии большевиков и когда она по накатанному революциями пути пришла к самоедству, угодил в тюрьму. 1937-й год, от рождения дочки Дубровина Шуры - двадцать третий.
Маму Шура потеряла в годовалом возрасте, с отцом жить не складывалось - она и выскочила замуж, нырнула в семейные заботы, как в малолетстве со скалы в море - зажмурясь. Сиротское детство вмиг переигралось: новая фамилия, Подлегаева, жильё своё, хоть и скудное. Жить бы - радоваться, да взорвался примус у сестры Шуриного мужа, сгорела она, оставив брату и молодой его жене двух сирот. Шуре тогда было шестнадцать. Красивая, работящая, добрая... Родила ещё своих двоих, сына схоронила, дочку сохранила; выпало троих детей тянуть сквозь жизнь. Сквозь жизнь советскую.
А. Подлегаева (из писем): “Отца арестовали... Потом арестовали меня. Хотели выяснить, с кем отец общался. Даже если бы я хотела, я ничего не могла сказать, т.к. жила отдельно от отца... Прошёл год, следователи поменялись. Новый следователь, ему как видно стало жаль меня, сказал мне: “Шура, вы своему отцу ничем не поможете. Сейчас надо себя спасать. Я был у тебя дома, видел, как ты живёшь. У тебя маленький ребёнок, и ты не должна лишать его матери. Подпиши документ, что ты отказываешься от отца, и я отпущу тебя домой”. Через месяц я ушла домой.
После войны жена папиного друга, который сидел вместе с ним, сказала мне: “Вашего отца расстреляли на третий день после ареста”. Так что следователь был прав. А мне выдали справку, что я была арестована. Эта справка сыграла большую роль во время оккупации”.
С довоенной поры сохранилась фотография Шуры Подлегаевой: кудрявая головка - вбок и вверх, навстречу невидимому свету, веселью, оно озаряет круглое чуть скуластое лицо с острым подбородком, контур подчёркнут смехом, он бушует в глазах, настежь распахнутых, сверкают зубы один в один, ямочка на щеке, стремительный росчерк брови - “молодая, энергичная, талантливая” написала о Шуре её знакомая Тина Бурштейн.
Работала тогда Шура шофёром - дело мужское, трудное, зато заработок, судьба Шуру не ласкала.
11. ДЕТСТВО
Петро, дворник. Его шикарная метла лихо скребла мусор между булыжниками, на нём топорщились полосатые штаны, заправленные в мятые с белыми морщинами кирзовые сапоги, пахнущие разнообразной грязью двора и воспоминанием о ваксе, сюда примешивались ароматы пропотевшей рубахи и прокуренных рыжих усов, а поверх всего сладковатая волна водочного перегара - запахи густели вокруг дворника обольстительным облаком, Шимеку приятно нырялось в него, когда Петро приседал на корточки, протягивал зовущие руки с корявыми пальцами, и Шимек прыгал в его объятия, припадал к сильному телу дворника, к небритой щеке и тыкался губами в его лицо, иногда угадывая точно в редкозубый рот, извергавший махорочно-водочный обморочный дух...
Мама Женя ужасалась: дворник болел, все знали, туберкулёзом в открытой форме. И вообще, если Шимека тянуло к дворнику естественно, то обратное направление нежности - от Петра к Шимеку - представлялось маме труднообъяснимым.
Сбежав из Киева от ареста, Женя жила у родителей полузаконно, с временной пропиской, туго возобновляемой, и дорогой друг Шимека Петро регулярно напоминал милиции: “У той гражданки з Кыиву знову прыписка скинчилася, чи не пора ии геть с нашого миста?” и Жене, встретясь в подъезде, ласково выдыхал с перегаром: “Вы, серденько, куды ни то едьте з дому, бо заарештуемо, шоб я так жил...”
Простодушие мамы, видимо, не вмещало сложностей дворниковой психологии: шо треба по службе сполнять - то треба, звыняйте, будь ласка, а дитя воно е дитя, чому ж його не кохаты...
Соучастники детства Шимека:
1. Томка - белый комок шерсти с чёрным троеточием глаз и носа, помесь лайки со шпицом, сгусток ума и добродушия; у мамы Жени часто болели зубы, и когда вечером, устав от многочасового машинописания в своих двух конторах, она опускалась на стул у кафельной печи, Томка садился перед нею, клал голову ей на колени и утыкал в её глаза всепонимающий взгляд, такой тоскливый, такой страдающий, что мама, жалея, уверяла собаку: “Ничего страшного, Томочка, потерпим, пройдёт” - и, может быть, от желания облегчить Томкину сочувственную муку собственная мамина боль и вправду утихала; Томка честно отслужил собачий век, в 18 лет заболел, из последних сил попросился выйти, выволокся в приотворённую дверь на лестничную площадку, лёг там под окном; возвращаясь из детсада, Шимек, взойдя на площадку, удивился: почему Томка не дома, почему не встречает, почему неподвижен и смотрит странно, застыло - с теми вопросами Шимек вступил в квартиру, и бабушка сказала горько: “Умер наш Томка”; первая смерть в жизни Шимека.
2. Васька, - этой, в отличие от Томки, было наплевать на всех, одному деду позволялось приблизиться и прикоснуться, остальным предъявлялись когти и зубы, даже кормилице-бабушке; когда из кухни предвестием рыбы или курятины неслись взвизги ножей, которые бабушка точила лезвие о лезвие, Васька вмиг сквозь два коридора пролетала к бабушкиным ногам и тёрлась загривком, подпрыгивая от возбуждения, могла даже и муркнуть (отзвук мурлыкания), но чаще куснуть, а кусок урвав и отхрустев им, ворча и злобно подвывая, если кто приближался, - Васька переставала замечать и бабушку; возможно, она считала себя обделённой вниманием ещё в дальнем детстве, когда её-котёнка определили мальчиком и соответственно нарекли Васькой; со временем мальчик подозрительно раздался, потом откровенно опузател, потом в кухне запищали котята, и Ваську решили было переименовать, но кошка ни на какие Василисы не откликалась; так и осталась Васька, только женского рода - суровая была кошка, в своём праве.
3. Кенар - вымечтанная и выжатая из маминого кошелька птичка в большой изумительной клетке, настоящем птичьем дворце с жёрдочками, с поильничком, с ладненькой дверцей внизу; клетку водрузили на стенку рядом с буфетом, кенар тревожно засуетился, когда в столовой объявилась Васька, кошка скосила равнодушный взгляд и с брезгливой холодностью удалилась в коридор; в безмятежной зелени её глаз, в походке, во всей стати холёного белошёрстного крупа ничего грозного не предвещалось - с тем и ушёл наутро Шимек с мамой в детский сад протерпеть нескончаемый день: сердчишко рвалось к кенарю - насыпать в кормушку зерна, подлить водички, поглядеть в его стреляющий глаз, пожалеть, что сквозь прутья не дотянуться до нежных перьев, посмеяться его пружинным подскокам на насесте, может быть, даже послушать обещанную в магазине птичью песню или хотя бы поскрипывание, или хотя бы шорох клюва о перья при почёсывании; вечером Шимека вели домой, он рвался бежать, он взвился над битым мрамором лестницы и без выдоха вымахнул на четвёртый этаж, протаранил дверные проёмы и обомлел перед проломанной клеткой, на дне её лежал округлый комок перьев, который ещё вяло содрогался, тряпочная шея тянулась от него по дну клетки, голова вывернулась к Шимеку потухшим глазом; Васька неподалеку, с верха буфета, наблюдала смерть птицы и столбняк Шимека, пока он не кинулся на неё в беспамятной остервенелости, забыв о когтях и зубах; она сорвалась с буфета, Шимек ударил её в воздухе, Васька вякнула на лету, перевернулась, скользнула по полу под диван, Шимек приволок из кухни веник и улёгся выскрёбывать кошку из-под дивана, она из тёмной пыльной глубины рычала на веник и на Шимека, глаза пылали злобой, но что были Шимеку её тигроподобие и его прежние страхи, когда душу распирали горе и месть.
Гибель кенара стала второй смертью в жизни Шимека, а дальше пошли уже умирания человечьи: дед, бабушка, другие дед и бабка, дядья, тётки, их дети - родня Шимека и не-родня, и ещё, и ещё, пошла война лавиной смертей...
12. УРА!
В 1930-х годах в Одессе говорили полушепотом. Не только о событиях за окном. Любые разговоры окрашивались опасной крамолой. Кто-то, рассказывали, на бульваре Фельдмана, возле памятника - прошловековой пушки пустился в историю, в Крымскую войну. Двадцать восемь кораблей французов и англичан пришли брать безоружную Одессу, триста пятьдесят орудий против одной-единственной береговой батареи - двадцать восемь солдат и четыре устаревшие пушчонки. Шторм, от качки корабли промахивались, русские стояли насмерть, через шесть часов нападавшие ушли, оставили три корабля блокировать порт. Один из них, английский фрегат, сел на мель. Одесситы его сожгли, команду, больше двухсот человек, взяли в плен. Трофейная пушка с того англичанина - вот она, на бульваре. Красивая история, но главный герой, двадцатидвухлетний русский командир Щёголев, за подвиг вознесённый через два чина из прапорщиков в штабс-капитаны, он ведь царский офицер, белая кость, классовый враг... Кем восхищаемся? И взяли, говорят, рассказчика за антисоветскую агитацию. А Сёма Кушнир, вы его знаете? Шапочник с Нежинской, он одной даме сказал: “Разве у вас мех? Вот в раньшее время был таки-да мех!” Получил пять лет, хотел, говорят, свергнуть советскую власть, вернуть дореволюционные порядки...