Высшая легкость созидания. Следующие сто лет русско-израильской литературы - Роман Кацман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава «Про великого поэта Соломона ибн Габироля и фарфоровую куклу» рассказывает о контуженном во время боевых действий израильском солдате Ювале, которому не удается вернуться к мирной жизни и излечить душу после пережитого. Ни врачи, ни шарлатаны не в силах ему помочь. Однажды он посылает Богу эсэмэску в духе Ивана Карамазова: «Я не согласен» [Соболев 2016: 15]. Вскоре после этого «он прочитал легенду о том, как ибн Габироль создал девушку, как первого из всех големов, но – не поверив созданию своей фантазии – разобрал ее на кусочки. “Он был гений, – подумал Юваль с грустью, – я же из тех, кто хочет верить своим големам”» [Соболев 2016:16]. Как и герои «Самбатиона» и «Двины», он несет в себе миф, который только и ждет случая, чтобы воплотиться в его собственной истории, воскреснуть и зажить в нем. В одной из хайфских антикварных лавок, «набитых всевозможными сломанными и ненужными вещами», напоминающей одновременно лавку Лакедема и ненужность девочки Лены, происходит его чудесная встреча-откровение с кукольной девушкой-големом:
Она воплощала собой саму нереальность, всю абсолютную – ни с чем не сравнимую – неуместность своего присутствия среди вещей, отброшенных мирозданием. В каком-то смысле в своем нелепом голубом платье эта кукла была самим отказом от признания существующего. «Наша жизнь определена тем, что отсутствует, – подумал Юваль тогда, – тем, чего нам не хватает» [Соболев 2016: 17–18].
Он покупает куклу, приносит ее домой, и еще прежде, чем она оживает, его жизнь начинает меняться: «Юваль чувствовал себя так, как будто был пьян – или, точнее, как будто истина более важная, чем истина существующего, неожиданно подняла к нему свои глаза» [Соболев 2016: 18–19]. Рядом с куклой меняется его восприятие реальности, он начинает наново обживаться в ней: он «подошел к фотографиям на стене и вдруг тоже увидел их чуть удивленным взглядом куклы, осваивающейся в новом для нее мире» [Соболев 2016:19]. И наконец ночью кукла оживает: «“Она учится ходить”, – подумал он с опозданием, погружаясь в прозрачную воду ликования и страха» [Соболев 2016: 20].
Образы человека и оживленного или воскрешенного существа отчасти сливаются. Подобно талите из евангельского мифа или девочке Лене, не только девушка-голем, но и Юваль должны заново научиться ходить, то есть жить в этом новом для них мире. После несогласия с данностью и «отказа от признания существующего», открывшего возможность создания нового мифа, они становятся своего рода неофитами существования. Никто из них не может считаться учителем другого, они просто помогают друг другу реализоваться в своем мифе. Истина открывается Ювалю, будучи отраженной в кукольном образе, в симулякре, в суррогате, то есть в чем-то прямо противоположном идее источника. Он сам себе учитель и бог, врач и экстрасенс. Поэтому его миф также может считаться автофертильным. В то же время он имеет некоторые черты математика из главы «Про девочку и корабль»; по сути, математик мог быть им в несколько более молодом возрасте, сразу после демобилизации из армии и до начала работы над докторатом в рассказе «Двина» («Иерусалим»). Соболев продолжает разрабатывать философию отказа и непричастности, широко развернутую в «Иерусалиме». Но если там отказ остается для большинства персонажей неосуществимой, а иногда и неясной задачей, то в этом романе находятся те, кто, как Юваль, в силах не только ясно и точно сформулировать ее, но и приступить, хотя и «с опозданием», к ее выполнению. Опорой в этом для него становится провозглашенное им желание верить «своим големам», то есть своим творениям, воплощающим чувства и мысли, символам своего существования. В этом доверии заключена та самая серьезность, без которой невозможно как философское и научное, так и мифотворческое познание мира. Для Юваля его миф, вызванный к жизни чудесной встречей, становится источником познания истины, хотя, из-за характерно открытого финала, трудно сказать, станет ли он также мифом его воскрешения.
Сказка третья «О духах замка Рушмия» повествует о призраке белого монаха, встречи с которым пугаются посетители замка. Когда-то его звали Исаак, и он был художником, расписывающим стены синагог, церквей и мечетей, обладающим выдающимся талантом проникать в суть вещей и позволять вещам проникать в его душу. Его сердце переполнялось «ответственностью за всё существующее», когда он «пытался цветом рассказать правду, как он ее понимал, и растворялся в безнадежной несоизмеримости своей жизни с огромностью мироздания и недостижимостью истины» [Соболев 2016: 39–40]. У него был свой метод познания истины, который можно назвать онтологическим, контингентным или, в духе современных тенденций, спекулятивным реализмом: «Он писал то, что было самым неповторимым, самым преходящим, и поэтому самым неизменным» [Соболев 2016: 41]. Другими словами, его методом было мифотворчество, переходящее в миротворчество: «жизнь нарисованного им была полнее и истиннее жизни окружающего их мира» [Соболев 2016: 42].
Его желание создать более живую жизнь, чем сама жизнь, вполне традиционно вписывается в череду мифических и романтических образов художников и магов, сближает его с образами героев, оживляющих или спасающих големов и «сломанных» девочек. В этом выразилась, однако, и его роковая гордыня: он поставил перед собой цель создать совершенную работу, «в которой он сможет собрать все, чему научился за многие годы, и растворить в ней саму основу бытия» [Соболев 2016: 43]. Чем больше продвигалась его работа, тем больше он осознавал свою ошибку: «В созданном им не было той полноты, которую он искал, и той истины, проводником которой стремился стать <…> Я так и не смог услышать язык вечности», – заключает герой [Соболев 2016: 43–44].
Не обретя желаемого легитимным путем, он, как водится, обращается за помощью к запретным магическим силам на месте древнего языческого капища:
Я хочу то, что мне нужно, чтобы нарисовать вечность <…> Ему показалось, что вся боль мира – неизреченных человеческих страданий, чужих голосов, лишенных слов, горечи самообмана и безграничной человеческой жестокости – прошла через его сердце. И все то, знание о чем уже несовместимо с жизнью, наполнило его душу до самого края [Соболев 2016: 45–46].
Так его сердце превратилось в горящие угли, которые он стал раздавать людям, спасая их от горя и нужды. Разочарование в человеческой неблагодарности, корысти и злобе не заставило себя ждать, но было уже поздно. Он раздал угли своего сердца без остатка, «но в груди было тихо и пусто. Так он стал белым монахом» [Соболев 2016: