Чудеса в решете (сборник) - Аркадий Аверченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Где-то далеко от Дворянской (второй дом от угла) мечется сердобольная женская душа; как подстреленная охотником птица, мечется женщина, натыкаясь на стулья и двери, в поисках шляпы, кофточки, боа… Нужно торопиться, потому что Бог знает, что может произойти от ее промедления на Дворянской, второй дом от угла. А на Дворянской происходит вот что:
– Марья! – кричит Мушуаров, поднимаясь с кресла. – Приготовь самовар, купи конфект, тех, знаешь, что я давеча говорил, да груш купи, что ли… яблок. А сама потом проваливай, куда хочешь.
– «Проваливай», – ворчит на кухне обиженная Марья. – Сам бы ты лучше провалился. И ведь поди ж ты, – мозгляк, кажется, такой, что и глядеть не на что. А баба к нему прямо стеной идет. Слово он такое знает, что ли, али что?..
У Мушуарова впереди еще час. Делать нечего, a настроение хорошее. Надо дать исход живым силам, буйно бродящим внутри.
– Марья-а-а!
– Чего кричите? Тут я.
– Дай мне рубашку.
– Уходить думаете?
– Не твое дело. Постой… Какую же ты мне рубашку даешь… ночную? Дура! мне нужно с твердыми манжетами.
– Вот извольте. Чистенькая.
– Бестолочь! Ты мне грязную дай. Которую я давеча надевал.
– Эва! Да ведь она грязная.
– Ой! Что это за женщина! Она меня в могилу сведет. Если ты так глупа, то исполняй мои приказания буквально! Возьми из грязного белья ту сорочку, которую я снял вчера, и принеси мне. Поняла? На одну минуту! Потом унеси. Поняла?
Со вздохом бредет Марья на кухню. Приносит сорочку.
– Где левая манжета? Вот эта? Хорошо, что ты еще в стирку ее не вздумала отдать. Где тут карандашом записано? А, вот! 237–542. А теперь забирай свою дурацкую рубашку и проваливай.
– Центральная? Алло! Дайте, барышня, 237–542. От всего сердца спасибо. Это кто у телефона?.. Горничная? Позови, голубушка, барыню. Скажи, Мушуаров просит. Постой-постой… Ты так и скажи: «Просит, дескать, к телефону господин Мушуаров, и что они, мол, будто не в себе. Будто, мол, что-то случилось». Поняла?
Ждет Мушуаров. Берет из вазочки остро-отточенный карандаш, начинает рисовать человека с неуверенным профилем и глазом, похожим на французскую булку.
– Алло! – слышит он. – Что такое случилось, Мушуаров? Чем вы так взволнованы?
– Ничего особенного, – говорит Мушуаров, часто и тяжело дыша, – Ничего, ничего… Только я хотел спросить: нет ли у вас случайно револьвера?
– Револьвера? Нет, не имеется. А вам на что?
– Да так, знаете. Воры, может быть, залезут, так я… в них… Впрочем, лучше не расспрашивайте, нет! Не нужно ничего у меня спрашивать…
– Успокойтесь, я не любопытна. Это все, что вы хотели у меня спросить? Ну, всяких вам благ.
– Постойте, Вера Петровна… Я у вас еще что-то хотел спросить…
– Ну?
– У вас случайно нет опиума? Или кусочка цианистого кали?
– Тоже для воров? Послушайте, Мушуаров… Ведь это же не крысы, которых можно травить мышьяком. Подумайте, вам нужно сначала поймать вора, потом связать его, потом всунуть ему в рот цианистый кали – сколько возни!..
Из трубки вылетает целый сноп серебристого смеха. Мушуаров болезненно морщится.
– К чему вы… так? Не хорошо смеяться над человеком, который…
Он делает паузу, отпивая из стакана чай и снова взглянув на часы. Издалека спрашивают:
– Который… что?
– Которого вы, может быть, больше не увидите.
– В Австралию уезжаете?
– Нет, – глухим голосом отвечает Мушуаров. – Но вы мне вчера сказали, что вы любите другого и что я для вас нуль. Остальное – поймите.
– Голубчик, Мушуаров… Но что же делать, если это так?!
– Пожалуйста! Пожалуйста! Я ведь ничего и не говорю. Но только… я сам не знаю, почему я к вам позвонил. Мне так хотелось в последний раз услышать ваш голос…
– В пос-лед-ний раз? Эй, ай, вы! Дядя! Да вы не думаете ли из-за меня стреляться?
– Вера Петровна! И вы говорите об этом таким тоном?
– Извините, если я вас обидела. Ну, давайте поговорим, как следует. Вы хотите из-за меня стреляться?
– Да… Вера… Петровна… К чему эта глупая скучная волынка, называемая жизнью, если вы не хотите быть моей?
– Так если же я вас не люблю. Ну, что же мне делать? Посудите сами!
– Что ж… Склоняюсь перед судьбой. Значит, так уж у меня на роду написано. Ну… Не поминайте лихом…
– До свидания, милый…
– Послушайте! Вера Петровна… И неужели вам меня ни капельки не жалко?
– Ну, как не жалко. Жалко. Только я думаю, что вы этого не сделаете.
– Вера Петровна… Ровно в 12 часов ночи одним глупцом с пробитым пулей виском станет на нашей нелепой планете меньше.
– Вы это решили категорически?
– Да!
– И ничто не изменит вашего решения?
– Да!
– Печально. В таком случае, прощайте. Все-таки – желаю вам одуматься.
– Нет! Одуматься? Ха-ха! Что Мушуаров решил – это свято! Завтра меня не будет в живых.
Он молчит, судорожно дыша. После некоторой паузы говорит тихо, разделяя слоги:
– Прощайте. Не поминайте лихом…
Склонив голову, ждет ответа.
– Алло! Я говорю – про-щай-те… Не поминайте лих… Вера Петровна! Вы у телефона? Алло! Барышня! Почему вы разъединили? Что? Там трубку уже повесили? Не может быть!! Дайте туда звонок. Алло. Вера Петровна?..
– Да, это я, Мушуаров? Что вы еще хотели сказать?..
– Нас разъединили.
– Нет, это я сама повесила трубку. Вы что же, еще что-нибудь хотите сказать?
– Да. У меня одна к вам просьба…
– Пожалуйста. Если смогу…
– Одна к вам просьба: не приходите ко мне на панихиду и не провожайте на кладбище… Это такая пошлятина – эти все разговоры, пересуды… Обещаете?
– Обещаю.
– Ну… пр… прощайте. Благослови вас Господь.
– Мерси. Всех благ.
Слышен стук повешенной трубки. Мушуаров долго сидит, ошеломленный. Проводит рукой по лбу.
– Вот дрянь-то! Кто бы мог ожидать? Шел почти наверное и – на тебе! Ну, и черт с ней. Однако, это плохо, что так вышло. Завтра смеяться еще будет, другим расскажет… Гм!..
Долго ходит по своему кабинету Мушуаров, потирая лоб и бормоча невнятные слова…
Наконец, решительно подходить к столу, придвигает лист толстой почтовой бумаги. Пишет:
«Вера Петровна. Как странно: был я болен и вдруг сразу будто выздоровел, будто прозрел… Я вас любил… Боже ты мой, как я вас любил! Жизнь без вас казалась мне пучиной мрака… Вы мне казались идеальной женщиной, светлым лучом, ангелом доброты и ласки… И, не получив вашей любви, я решил умереть. Мое решение было бесповоротно, и о нем я сказал вам, думая, что так для нас обоих будет легче. Я сказал вам… И на что же я наткнулся – я, уже приговоривший себя к смерти?!! На издевательство, смех, холодное, ледяное равнодушие влюбленной в себя эгоистки… И подумал я: из-за такой женщины – умирать? Из-за такого черствого сухаря, не способного на высокий подъем души – лишать себя жизни? Нет! Она не достойна этого! И я решил жить, убив свою любовь и взрастив на ее месте холодное полупрезрительное равнодушие… Нет! Не ради вас Мушуаров расстанется со своей безумной жизнью. Вот о чем я нынче продумал всю ночь, и о чем сейчас, измученный этой бессонной ночью, пишу. Прощайте. Когда-то ваш – Спиридон Мушуаров».
В передней раздался звонок.
– Пришла? – подумал Мушуаров, заклеивая письмо. – То-то же. Все-таки, как-никак, a процентов шестьдесят на этом деле очищается…
Исповедь, которая облегчает
…После заутрени решили идти разговляться к Крутонову.
Пошли к нему трое: два – веселые, оживленные, Вострозубов и Полянский, – шагали впереди, a сзади брел третий – размягченный торжественной заутреней, задумчивый, какой-то внутренне просветленный.
Фамилию этот третий носил такую: Мохнатых.
Когда пришли к Крутонову, поднялась сразу веселая суета, звон стаканов, стук ножей и вилок…
И опять трое были оживлены, включая и хозяина, a Мохнатых по-прежнему поражал своим задумчивым, растроганно-печальным видом.
– Что с тобой такое делается, Мохнатых? – спросил озабоченный Крутонов, разливая в стаканы остатки четвертой бутылки.
– Эх, господа, – со стоном воскликнул Мохнатых, опуская пылающую голову на руки. – Может быть, это единственный день, когда хочется быть чистым, невинным, как агнец, – и что же! Никогда так, как в этот день, ты не чувствуешь себя негодяем и преступником!
– Мохнатых, что ты! Неужели ты совершил преступление? – удивились приятели.
– Да, господа! Да, друзья мои, – простонал Мохнатых, являя на своем лице все признаки плачущего человека. – Как тяжело сознавать себя отбросом общества, преступником…
Хозяин разлил по стаканам остатки пятой бутылки и дружески посоветовал:
– А ты покайся. Гляди, и легче будет.
По тону слов хозяина Крутонова можно было безошибочно предположить, что в этом совете не заключалось ни капли альтруистического желания облегчить душевную тяжесть приятеля Мохнатых. А просто хозяин был снедаем самим земным, низшего порядка любопытством: что это за преступления, которые совершил Мохнатых?