Тень евнуха - Жауме Кабре
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
7
«В теории Косериу, в отличие от теории Ельмслева, система не имеет формального характера. Система Косериу концептуально ближе к понятию нормы Ельмслева: это функциональная часть языка. Таким образом, в определении фонемы как системы будут представлены ее основные характеристики. В общем и целом понятие нормы для Ельмслева и Косериу формулируется на несколько абстрактном уровне». И это когда еще была возможность ходить на лекции, потому что атмосфера с каждым днем все больше накалялась от серого, гнетущего присутствия полиции, и те студенты, которые, как я, поначалу впали в некоторое заблуждение, считая, что в университет они пришли учиться, начали понемногу понимать, что нас ждут более срочные дела, чем установление разницы между системами Косериу и Ельмслева, – скажем, возвращение демократии; скажем, использование права нашей нации на самоопределение; скажем, освобождение от фашизма и от созданных франкизмом структур; скажем, революция. Потому что в стране, согнувшейся под гнетом фашистской, ультраправой и контрреволюционной диктатуры, назревали объективные условия для революционного процесса. «Нет никакого сомнения, что без помощи Соссюра Ельмслеву не удалось бы так ясно увидеть корень проблемы, а значит, сегодня мы бы не говорили с такой определенностью о глоссематике». Объективные условия для революции создаются конкретными социальными и историческими обстоятельствами. Однако они могут быть использованы только революционной элитой, стоящей у руля. Она руководит борьбой в конкретном обществе, идущем путем революционного процесса к установлению по-настоящему справедливого строя после необходимого, но недолгого периода диктатуры пролетариата. Таким вещам учишься, прислушиваясь, на них обращаешь пристальное внимание, чтобы переварить столько новой информации. В этом состоял первый университетский курс Микеля Женсаны Второго, Впечатлительного. А еще он деликатно следил за всеми передвижениями Берты, которые с каждым разом, и очень явно, становились все более таинственными. Бывали дни, когда он совсем не видел ее на лекциях. Несмотря на это, в обед она сидела в баре и, держа в руке бутерброд с сыром, вела в углу беседу с каким-то незнакомцем, да еще с таким жаром, что даже не замечала меня, и я думал: черт бы тебя побрал, парень, что ты ей там рассказываешь, совсем ее заворожил. С той ночи, когда Берта и Микель, Абеляр и Элоиза, вместе писали лозунги на стенах двух важных административных зданий франкистского правительства в Барселоне, они ни разу не разговаривали об этом. Они доехали на мотороллере до переулка Доминго, чтобы вернуть «веспу» на место, и выпили обещанного самим себе пива в «Драгсторе». Я сидел понурый, мне хотелось рассказать Берте о том, что я оказался не на высоте и все сделал не так. Но она не дала мне возможности ни в чем признаться, потому что все это время проговорила о разделении нашего общества на классы и о том, что теперь ей все стало гораздо яснее и у жизни появился смысл. И Микель говорил: «да, Берта» – и тонул в ее полном энергии взгляде; ему было абсолютно наплевать на то, что необходимо осуществить анализ конкретной реальности, потому что было нечто более срочное, как, например: «Берта, я люблю тебя, я с ума по тебе схожу, я с места не могу сдвинуться, ты – Путь, Истина и Жизнь; ты даешь жизни смысл, но ко мне совершенно равнодушна». В тот вечер в «Драгсторе» она взглянула на часы и, словно внутри ее сработал некий пружинный механизм, сказала: «ну все, мне пора бежать» – и положила на стол купюру в сто песет, ведь настоящая революционерка никогда не позволит мужчине заплатить за себя: это мелкобуржуазный пережиток. И ушла, как только ей принесли сдачу, не позволив себя проводить, прочь, в никуда, исчезла из жизни Микеля, а они были так близки, когда смотрели опасности в лицо. Ту ночь, уже пропустив все поезда домой, Микель проспал в подъезде, и ему казалось, что душа его окоченела от холода. С тех пор, когда они встречались на занятиях, Берта никогда не делала и не говорила ничего связанного с их совместным приключением. А он, хотя и находил время, чтобы разобраться в различиях между латинским и греческим крестами, и пытался понять, какой момент благоприятен для настоящей революции, бродил по коридорам тоскующей тенью, и Болос был обеспокоен, хотя сам в то время волочился за очень низенькой девушкой из Реуса с милым лицом и самым чувственным голосом, какой мне приходилось слышать. Думаю, Болос был влюблен именно в это меццо-сопрано. Так что я сообщил ему, что мы оба влюблены в призрак. Нас обоих пора выбрасывать на помойку, а прошли мы всего лишь три четверти курса. И дело не в трудности латыни, не в сухости арабского языка (который учил я) или греческого (который учил Болос), не в зубрежке огромного количества исторических фактов (кстати, представленных на страницах толстенных учебников без тени революционной точности, как живейшее выражение реакционной и фашистской историографии преподавателей нашего университета) и не в тысяче слайдов произведений искусства, превращавшихся под конец вместо удовольствия в мучительную угрозу. Нет, дело было совсем не в этом, дело было в том, что, взглянув в глаза девушке или услышав ее голос, мы совершенно лишались сил. И мы признали эту очевидность, выходя как-то вечером из Национальной библиотеки Каталонии, на улице де-л’Оспиталь, когда решили все друг другу рассказать, и разревелись над кружкой пива, и продолжали плакать над второй и третьей. Болос и Микель напились до беспамятства, как следует, до крайности, до рвоты. Эта пьянка из пьянок, крик разбитых сердец, объединила нас еще больше, если такое возможно, но мы продолжали все так же грустить. С того дня мы с Болосом – братья по духу, Жулия.
Время от времени Микель думал о том, что Берта ни разу его не упрекнула за то, что он не проявил достаточного революционного тщания, когда писал на стене мэрии; несколько раз я собирался пойти и закончить начатое, один, но мне ужасно не хотелось этого делать. А полиция все не оставляла нас в покое. Барселона в то время была черно-белым печальным городом, придушенным безжалостной рукой диктатора. Несмотря на красоту, которую невозможно скрыть, это был город с грустным взглядом, который жил, отвернувшись от моря, совершенно отгородившись от собственного волшебства. Бедная Барселона, где капрал полиции имел больше власти, чем владелец старейшего магазина на проспекте Грасия. И вот пришел тот день, когда Берта со своей улыбкой исчезла, и Микель не знал куда. Он спрашивал у Болоса и у остальных товарищей; спрашивал у члена профсоюза, который учился на его курсе; тот тоже ничего о ней не слышал. На самом деле я не приходил в отчаяние до тех пор, пока не узнал, что экзамены она тоже сдавать не будет. Она исчезла бесследно: даже в общежитии, где она жила, ему сказали, что Берта вот уже несколько недель как уехала, не сказав куда. И вот так Микель Марлоу-Женсана[27] нежданно-негаданно потерял свою любовь. И Болос, большой специалист по части решения чужих проблем, сказал ему: «Но ведь, в конце концов, когда ты ее здесь видел, ты тоже не мог к ней даже прикоснуться. Ты что, чучело, не видишь, что эта девушка не для тебя и ты был ей совершенно безразличен?» А я, хоть и не говорил ни слова, вспоминал жаркое объятие на мотороллере во время самоубийственной подпольной операции по разрисовке правительственных зданий революционными надписями, о любимая и пропавшая Берта души моей.
Под конец учебного года Барселонский университет гудел, как паровой котел, превратившись в бастион наивной, но благородной борьбы с франкизмом. И представители власти растерянно наблюдали, как отпрыски буржуазии (которая продолжала терпеть и улыбаться, когда следует) восставали против истории. А в начале второго курса мы с Болосом познакомились с Субиратсом. О Берте не было ни слуху ни духу, хотя она все еще жила в моей памяти, в красном пальто, в зимней куртке, с книгами и баллончиками с краской в руках. Субиратс, высокий, видный парень несколько загадочного вида, никогда не заходивший на лекции, с бесконечным терпением стал заниматься с шестью или семью непосвященными, среди которых были и мы с Болосом, открывать им тайны основных событий недавней истории: Маркс, Энгельс, Роза Люксембург, Лондон, Германия, меньшевики, большевики, «Апрельские тезисы», объективные причины падения авторитета Временного правительства Керенского, революция, Ленин, Троцкий, Красная армия, Сталин, Зимний дворец… Мы с трепетом ходили на тайные показы фильмов «Октябрь», «Иван Грозный» и «Броненосец „Потемкин“» на узкой, 16-миллиметровой пленке, служивших для нас роскошным продолжением обычных занятий революционным катехизисом. И дальше речь шла о надеждена равновесие в обществе, о необходимости немедленного создания крепкой, профессионально направленной партийной структуры (ленинский тезис) вместо партии масс (тезис социал-демократов). О социалистах христианского толка, о попутчиках, о партии, о необходимости создания рабочей Красной гвардии, о демократическом централизме (на этом этапе катехизиса трое из семерых студентов уже вступили в Объединенную социалистическую партию Каталонии, среди них Микель Женсана Второй, Новообращенный: по примеру первых христиан они сделали это без помпы, достаточно было рукопожатия с ответственным за ячейку, в суровой дисциплине катакомб, – святой Тарцизий, святая Присцилла, святой Микель Женсана, коммунист христианского происхождения). О строгости подпольной работы – без шуток, на войне как на войне, – о конфедерации профсоюзов Испании, о постоянной, до изнеможения, без перерыва деятельности (тут еще двое заявили о своем желании вступить в партию), о необходимости по причине строгой секретности хранить все это в тайне даже от самых близких. И в сердце поселилось чувство опасности, не очень острое, но постоянное. И боль за павших товарищей. И вся эта история с самокритикой: что случилось, что произошло, почему произошло, почему мы это не предотвратили, почему мы этого не предвидели… И всегда получалось, что ты сам во всем виноват, потому что солдат всегда должен быть бдителен, – то же самое чувство, которое прививали мне еще иезуиты в старших классах школы. И мы делали все, чтобы через десять-пятнадцать лет у психиатров не было недостатка в клиентах. Я, помнится, чувствовал, что все, что ни делается в Советском Союзе, прекрасно, а мы и не знали. «Yankees, go home»[28]. И первое воскресенье, когда ни Болос, ни я, не сговариваясь, не пошли к мессе – посмотреть, что из этого получится. На следующий день мы поняли, что ничего не произошло, то есть, наоборот, происходило нечто замечательное: у нас стало гораздо больше времени. И через несколько ночей – первый приступ тахикардии, который меня ужасно напугал. Это произошло дома, ночью. Бабушка Амелия уже давно спала, а родители ушли, не помню куда. Дела у Пере Первого, Будущего Беглеца, шли уже неважно, но фабрика стараниями моего кузена Рамона и при почетном присутствии дяди Маурисия все еще как-то держалась на плаву. У Рамона был разгар приготовлений к свадьбы с Лали Брос, и каждую ночь он падал в кровать совершенно измученным. Я всегда спал в комнате один, потому что чего-чего, а комнат в доме Женсана было предостаточно: комната у меня была огромная, почти необъятная, и я променял ее на мечту, Жулия.