Рай - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ты – живой, слышишь ли ты это?!
Я живой. Я живой.
Я слепой. Я слепой.
Я увижу. Я увижу.
Я боюсь. Я не боюсь ничего.
Плод
Молния мысли. Всего лишь молния.
Показалось? Почудилось?
Сознания нет. Есть только слепящий свет, внезапно, на миг, озаривший глубины, откуда выходит жизнь.
Глубину смерти измерить нельзя: из смерти еще никто не вернулся. Можно измерить лишь высоту жизни.
Зародыш жил сам для себя. Ему не нужны были другие существа. Он чувствовал: он один, и он царь. И он понимал каждой растущей и делящейся клеткой: он не один, его питают, лелеют, ласкают, кто? Один? Одна? Много? Целый народ? Целый мир?
Его мир звался мать, и он чуял: она одна, и он один. Сцеплены крепко, нежно, воедино. Они одно, и мать мыслит, а мысль в нем отдается эхом. Эхо света. Отзвук огня.
Зародыш, катаясь крошечным колобком в матке, постепенно из червяка становился воспоминанием о человеке. Вырастали культи рук. Выпрастывались наружу зачатки ног. Из головы медленно, важно появлялось будущее лицо: мерцал звездой нос, вздрагивала щель рта. Под кожей бугрились, вздувались волокна первых мышц. Ты будешь сильный! Смелый! Ты сам себе царь, и сам себе червь; ты слаб, и ты силен; ты можешь все, и ты не можешь ничего.
В червяке просвечивал человек, и человек опять вползал в червя.
Червь хорошо знал, где холод, а где тепло; человек тянулся к свету. Червь, пугаясь, стремился скрыться, зарыться в красное, темное, кровавое – от сотрясений материнского живота, от наползающего тучей черного голода; человек доверчиво оборачивался к тому, что звучало извне – к музыке, а не к страшному грохоту, к песне, а не к клекоту хищных птиц.
Червь и человек боролись в зародыше, и человек побеждал червя любовью к свету.
Зародыш кровью понимал, когда мать в ужасе, а когда весела. Он знал, когда она радуется, и слышал, когда плачет. Только утешить ее он не мог. Он плыл в соленом алом океане вне желаний и жалости, сам безжалостный и безутешный. Разве червь может плакать?
Но вздрагивал от страха и плакал человек, уже имеющий глаза; еще закрытые, под тяжелыми выпуклыми уродливыми веками, инопланетные глаза уже набухали слезами, когда рыдала мать, и никто не вытирал ему соленых слез – они тут же смешивались с безбрежным кровавым океаном, не знающим закатов и рассветов, и чувство обращалось в улыбку бесчувствия, а бесстрастие – в бесстрашие, и все вместе перетекало в сон, опять в сон, ибо зародышу все время снился сон – один и тот же сон с разной окраской: это играл и переливался в нем занебесный свет, до которого была еще целая жизнь и целая смерть.
А зародышу казалось – до света рукой подать.
Он, пытаясь достать свет, шевелил подобием ручки, топырил подобие пальчиков; а потом прижимал культю к гладкому длинному тельцу – у червяка нет рук и ног, он быстрый и скользкий, ему и так хорошо и привольно ползать.
Люди в мире строят дом. Зародыш в матке строит скелет, чтобы жить в нем.
Скелет, остов человека. Основа, на которой крепится все, что мягко и податливо; то, что дает нам иллюзию нерушимости, возможность устоять и выстоять. Крепче скелета только железная арматура, выдуманная человеком.
Зародыш растил внутри себя кости: креп череп, отвердевал таз, выгибались звучащие ребра. И все же это были не кости, а косточки; не скелет, а дымный его абрис, бесплотный призрак.
Сегодня дым, а завтра железо. Сегодня пустота, а завтра густота.
Зародыш не знал, что он состоит из пустоты; плоть сгущалась в нем день ото дня, застывали, как вода на морозе, кости, вздувались мышцы, он забывал, как мучился, когда был червем, как трудно ему было доползти до завтрашнего дня. Скелет делал червя человеком, и больно было червю терять гибкую бескостную свободу, но радостно было зародышу ощущать свою растущую, неведомую прежде силу. Сила! Вот счастье. Быть сильным. Быть здоровым. Быть не таким как все. Как все черви.
Разве черви смотрят глазами?
Разве они слушают и слышат?
Разве они улыбаются?
И разве черви помнят?
У зародыша рождалась память.
Это было так непонятно, сумрачно, смутно.
Где-то далеко, на дне не прожитых им столетий, шевелились щупальца корней, лепетали детеныши вымерших животных. Синие молнии ударяли из туч, испепеляя камни. Он помнил кровью, а кровь помнила его. Возможно, он повторялся, и это зачатие было не первым в его судьбе; его зачинали другие отцы и вынашивали иные матери, и счастливо было заново биться булавочному сердечку, осознающему новую дорогу.
Он помнил то, чего помнить было нельзя: крики убийства и дикий хохот запретных ласк, хоботы странных громадных зверей и блеск широких, без берегов, слепящих, солнечных рек. Он помнил, что жил, но мыслей не было, равно как и воспоминаний; лишь одна память обнимала его солью и сладостью околоплодных вод, и он глотал память, насыщаясь впрок, чтобы потом, родившись на свет, забыть все и начать сначала.
У зародыша возникало лицо.
Это было так странно и прекрасно.
Где рот, там и десны; где десны, там и зубы.
Это не настоящие зубы; это мечта о них, тревога о них.
Молния мысли – и твердеют кости. Нежные птичьи косточки, пух птенца, сочленения крыльев, тяжи и склепки лап и суставов. У червя нет костей! Они есть только у человека.
А еще? Еще у кого живого есть первые, самые хрупкие, снящиеся кости?
Зародышу снилось: он выползает из оболочки червя, из змеиной кожи, и под уплотняющейся кожей застывают жесткой музыкой косточки – на них потом жизнь сыграет симфонию боли. Сама кость не болит, там нервов нет.
А что такое нерв?
Это когда концом иглы дотронутся, а ты кричишь. Когда лезвием разрежут мышцы, кожу, красноту живого тела – а ты плачешь.
Зародыша еще никто не пришивал к телу матери иглой боли. Он, лежа в гибких красных ладонях плаценты, не знал, что такое боль. Он не знал, когда у него отпал хвост; а может, не отпал, а отломился, а может, не отломился, а превратился. Во что? В две скрюченные ножки?
Значит, надо проститься с червем. Все есть постоянное и немедленное превращенье. Зародыш превращался ежеминутно и ежесекундно. Каждый миг становился другим. Иным.
Он себя не помнил прежнего. И мать не помнила.
Мать даже не знала, что он уже живет в ней.
Про зародыша все знали околоплодные воды.
Вода. Океан. Почему мы так хотим туда вернуться?
Потому что мы все вышли из довременного океана – из прозрачного пузыря, в котором мы плавали и плескались, стенки которого трогали кончиками слабых, как ростки ириса, пальцев; вынырнули из воды, питавшей нас и поившей.
Воды, в которых плыл зародыш внутри гибко и капризно меняющего форму пузыря, позволяли ему кувыркаться и вертеться – он все равно был крепко привязан перевитой веревкой пуповины к матке, не удрать, не вырваться. Воды плескались беззвучно, слоились, перекатывались, наклоняя малютку в разные стороны. Он переворачивался, светясь боками, головкой, ростками рук – так вспыхивает и светится плавающая морская звезда внутри елочного прозрачного шара. Для бога он был игрушкой, но для матери все было серьезно и важно: ее мозг не знал о нем, а матка знала все – матка, жаркая печь, дышала и хранила, оберегала и грела.
Матка знала – до рождения мира под животом бога качались и плыли околоплодные воды.
Как приятно, вольно двигаться в воде! Ты еще зародыш или уже плод?
Ты уже вырастил себе ножки и ручки, и на них уже шевелятся маленькие смешные пальчики. Еще не можешь ими хватать. Да и хватать-то в утробе нечего. Она так богата пустотой, твоя утроба. Твой прозрачный, полный, пустой дом, наполненный прозрачной соленой, сытной жидкостью. Пальчики, резвые пальчики! Это потом, о, потом вы станете ласкать и царапать, давать пощечины и лепить снежки. Вы станете шить и пришивать – дыры требуют заплат, а рваные раны – тугих швов. Но сейчас вы беспомощно шевелитесь в прозрачной воде, пальчики. Не пальчики, а плавники.
Можно взглянуть в его лицо. Оно прекрасно. Это уже не безглазая голова червя. Глаза, что торчали по бокам круглой тяжелой слепой головы, медленно, неуклонно сближаются. Где веки? Их еще нет. Крошечное личико, громадные глаза: лицу трудно нести на своей тонкой и легкой тарелке такие огромные плоды. Между глаз выступ. Это нос, и зародыш им уже дышит. Он дышит всем телом: вода вместо воздуха, и живая вода входит в каждую пору, в каждую клетку, втекает в глаза, забивает ноздри, укутывает в сонное соленое одеяло. Что ты там скорчил рожу? Что говорит твое лицо?
Оно кричит: я уже не червяк!
Оно смеется: ты же видишь, я уже могу улыбаться!
Это еще не улыбка. Это ее попытка.
Плод так веселится.
Его сердце бьется часто и горячо, нельзя различить удары.
Сквозь невесомый шелк полуулыбки просвечивают зернышки зубов. Губы, вы еще не появились! Вы еще только растете! Это рот, что будут так страстно целовать, искать в темноте спальни. К нему будут приближать ухо, чтобы расслышать последнюю просьбу. Когда-нибудь, плод, ты станешь человеком на смертном одре. Бейся, сердечко! Тебе назначено так часто и отчаянно биться. Ты живешь в Мире Ином. Плывешь под водой, и дышишь жабрами, и дрожит сердце, как цветок на ветру. Но ты ребенок! Ты не игрушка! Тебя нельзя сломать, а потом починить! Ты уже перестаешь быть зародышем. Ты превращаешься в плод. Висишь на ветке пуповины и зреешь; и вот уже нет червя, он уполз навсегда, а когда это случилось, никто не заметил.