Том 6. Идиот - Федор Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, а за то, что недостоин своего страдания.
— Кто мог страдать больше, стало быть, и достоин страдать больше. Аглая Ивановна, когда прочла вашу исповедь, хотела вас видеть, но…
— Откладывает… ей нельзя, понимаю, понимаю… — перебил Ипполит, как бы стараясь поскорее отклонить разговор. — Кстати, говорят, вы сами читали ей всю эту галиматью вслух; подлинно в бреду написано и… сделано. И не понимаю, до какой степени надо быть, — не скажу жестоким (это для меня унизительно), но детски тщеславным и мстительным, чтоб укорять меня этою исповедью и употреблять ее против меня же как оружие! Не беспокойтесь, я не на ваш счет говорю…
— Но мне жаль, что вы отказываетесь от этой тетрадки, Ипполит, она искренна, и, знаете что, даже самые смешные стороны ее, а их много (Ипполит сильно поморщился), искуплены страданием, потому что признаваться в них было тоже страдание и… может быть, большое мужество. Мысль, вас подвигшая, имела непременно благородное основание, что бы там ни казалось. Чем далее, тем яснее я это вижу, клянусь вам. Я вас не сужу, я говорю, чтобы высказаться, и мне жаль, что я тогда молчал…
Ипполит вспыхнул. У него было мелькнула мысль, что князь притворяется и ловит его; но, вглядевшись в лицо его, он не мог не поверить его искренности; лицо его прояснилось.
— А вот все-таки умирать! — проговорил он, чуть не прибавив: — такому человеку, как я! — И вообразите, как меня допекает ваш Ганечка; он выдумал, в виде возражения, что, может быть, из тех, кто тогда слушал мою тетрадку, трое-четверо умрут, пожалуй, раньше меня! Каково! Он думает, что это утешение, ха-ха! Во-первых, еще не умерли; да если бы даже эти люди и перемерли, то какое же в этом утешение, согласитесь сами! Он по себе судит; впрочем, он еще дальше пошел, он теперь просто ругается, говорит, что порядочный человек умирает в таком случае молча и что во всем этом с моей стороны был один только эгоизм! Каково! Нет, каков эгоизм с его-то стороны! Какова утонченность или, лучше сказать, какова в то же время воловья грубость их эгоизма, которого они все-таки никак не могут заметить в себе!.. Читали вы, князь, про одну смерть, одного Степана Глебова*, в восемнадцатом столетии? Я случайно вчера прочел…
— Какого Степана Глебова?
— Был посажен на кол при Петре.
— Ах, боже мой, знаю! Просидел пятнадцать часов на коле, в мороз, в шубе, и умер с чрезвычайным великодушием; как же, читал… а что?
— Дает же бог такие смерти людям, а нам таки нет! Вы, может быть, думаете, что я не способен умереть так, как Глебов?
— О, совсем нет, — сконфузился князь, — я хотел только сказать, что вы… то есть не то, что вы не походили бы на Глебова, но… что вы… что вы скорее были бы тогда…
— Угадываю: Остерманом, а не Глебовым, — вы это хотите сказать?
— Каким Остерманом? — удивился князь.
— Остерманом, дипломатом Остерманом, петровским Остерманом*, — пробормотал Ипполит, вдруг несколько сбившись. Последовало некоторое недоумение.
— О, н-н-нет! Я не то хотел сказать, — протянул вдруг князь после некоторого молчания, — вы, мне кажется… никогда бы не были Остерманом…
Ипполит нахмурился.
— Впрочем, я ведь почему это так утверждаю, — вдруг подхватил князь, видимо желая поправиться, — потому что тогдашние люди (клянусь вам, меня это всегда поражало) совсем точно и не те люди были, как мы теперь, не то племя было, какое теперь*, в наш век, право, точно порода другая… Тогда люди были как-то об одной идее, а теперь нервнее, развитее, сенситивнее*, как-то о двух, о трех идеях зараз… теперешний человек шире, — и, клянусь, это-то и мешает ему быть таким односоставным человеком, как в тех веках… Я… я это единственно к тому сказал, а не…
— Понимаю; за наивность, с которою вы не согласились со мной, вы теперь лезете утешать меня, ха-ха! Вы совершенное дитя, князь. Однако ж я замечаю, что вы всё третируете меня как… как фарфоровую чашку… Ничего, ничего, я не сержусь. Во всяком случае, у нас очень смешной разговор вышел; вы совершенное иногда дитя, князь. Знайте, впрочем, что я, может быть, и получше желал быть чем-нибудь, чем Остерманом; для Остермана не стоило бы воскресать из мертвых… А впрочем, я вижу, что мне надо как можно скорее умирать, не то я сам… Оставьте меня. До свидания! Ну, хорошо, ну, скажите мне сами, ну, как, по-вашему: как мне всего лучше умереть?.. Чтобы вышло как можно… добродетельнее то есть? Ну, говорите!
— Пройдите мимо нас и простите нам наше счастье! — проговорил князь тихим голосом.
— Ха-ха-ха! Так я и думал! Непременно чего-нибудь ждал в этом роде! Однако же вы… однако же вы… Ну, ну! Красноречивые люди! До свиданья, до свиданья!
VIО вечернем собрании на даче Епанчиных, на которое ждали Белоконскую, Варвара Ардалионовна тоже совершенно верно сообщила брату; гостей ждали именно в тот же день вечером; но опять-таки она выразилась об этом несколько резче, чем следовало. Правда, дело устроилось слишком поспешно и даже с некоторым, совсем бы ненужным, волнением, и именно потому, что в этом семействе «всё делалось так, как ни у кого». Всё объяснялось нетерпеливостью «не желавшей более сомневаться» Лизаветы Прокофьевны и горячими содроганиями обоих родительских сердец о счастии любимой дочери. К тому же Белоконская и в самом деле скоро уезжала; а так как ее протекция действительно много значила в свете и так как надеялись, что она к князю будет благосклонна, то родители и рассчитывали, что «свет» примет жениха Аглаи прямо из рук всемощной «старухи», а стало быть, если и будет в этом что-нибудь странное, то под таким покровительством покажется гораздо менее странным. В том-то и состояло всё дело, что родители никак не были в силах сами решить: «Есть ли, и на сколько именно во всем этом деле есть странного? Или нет совсем странного?». Дружеское и откровенное мнение людей авторитетных и компетентных именно годилось бы в настоящий момент, когда, благодаря Аглае, еще ничто не было решено окончательно. Во всяком же случае, рано или поздно князя надо было ввести в свет, о котором он не имел ни малейшего понятия. Короче, его намерены были «показать». Вечер проектировался, однако же, запросто: ожидались одни только «друзья дома», в самом малом числе. Кроме Белоконской, ожидали одну даму, жену весьма важного барина и сановника. Из молодых людей рассчитывали чуть ли не на одного Евгения Павловича; он должен был явиться, сопровождая Белоконскую.
О том, что будет Белоконская, князь услыхал еще чуть ли не за три дня до вечера; о званом же вечере узнал только накануне. Он, разумеется, заметил и хлопотливый вид членов семейства и даже, по некоторым намекающим и озабоченным с ним заговариваниям, проник, что боятся, за впечатление, которое он может произвести. Но у Епанчиных, как-то у всех до единого, составилось понятие, что он, по простоте своей, ни за что не в состоянии сам догадаться о том, что за него так беспокоятся. Потому, глядя на него, все внутренно тосковали. Впрочем, он и в самом деле почти не придавал никакого значения предстоящему событию; он был занят совершенно другим: Аглая с каждым часом становилась все капризнее и мрачнее — это его убивало. Когда он узнал, что ждут и Евгения Павловича, то очень обрадовался и сказал, что давно желал его видеть. Почему-то эти слова никому не понравились; Аглая вышла в досаде из комнаты и только поздно вечером, часу в двенадцатом, когда князь уже уходил, она улучила случай сказать ему несколько слов наедине, провожая его.
— Я бы желала, чтобы вы завтра весь день не приходили к нам, а пришли бы вечером, когда уже соберутся эти… гости. Вы знаете, что будут гости?
Она заговорила нетерпеливо и усиленно сурово; в первый раз она заговорила об этом «вечере». Для нее тоже мысль о гостях была почти нестерпима; все это заметили. Может быть, ей и ужасно хотелось бы поссориться за это с родителями, но гордость и стыдливость помешали заговорить. Князь тотчас же понял, что и она за него боится (и не хочет признаться, что боится), и вдруг сам испугался.
— Да, я приглашен, — ответил он.
Она видимо затруднялась продолжением.
— С вами можно говорить о чем-нибудь серьезно?. Хоть раз в жизни? — рассердилась она вдруг чрезвычайно, не зная за что и не в силах сдержать себя.
— Можно, и я вас слушаю; я очень рад, — бормотал князь.
Аглая промолчала опять с минуту и начала с видимым отвращением:
— Я не захотела с ними спорить об этом; в иных случаях их не вразумишь. Отвратительны мне были всегда правила, какие иногда у maman бывают. Я про папашу не говорю, с него нечего и спрашивать. Maman, конечно, благородная женщина; осмельтесь ей предложить что-нибудь низкое, и увидите. Ну, а пред этою… дрянью — преклоняется! Я не про Белоконскую одну говорю: дрянная старушонка и дрянная характером, да умна и их всех в руках умеет держать, — хоть тем хороша. О, низость! И смешно: мы всегда были люди среднего круга, самого среднего, какого только можно быть; зачем же лезть в тот великосветский круг? Сестры туда же; это князь Щ. всех смутил. Зачем вы радуетесь, что Евгений Павлыч будет?