Тринадцатая категория рассудка - Сигизмунд Кржижановский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прямо напротив, в метре от глаз, – желтая вагонная стена. Сверху – подоткнутые железом полки. Квантин поднял голову с доски и, щуря глаза, огляделся по сторонам. Поезд стоял. В проходе – спина носильщика, придавленная тюком, за пыльным окном – знакомая стеклянная навесь Московского вокзала. Упершись ладонью в скамью, он все еще медлил включиться в день.
Пора. Он сбросил ноги со скамьи и протянул руку к портфелю. Что такое! Ладонь ткнулась о дерево – портфеля не было ни в изголовье, ни у стены. И тотчас же сквозь память: сумеречные хоры – синий свет – вытянутая рука лысоголового – и падающий вниз, к тем, четырехуглый черный портфель. И вслед – новым оборотом карусели – один за другим – откружившие образы ночи.
– Снесем?
Квантин, вздрогнув, поднял голову. Над фартуком и бляхой – веселое, в веснушках и капельках пота лицо.
– Портфель вот от вас сбежал. Ишь куда его затрясло, – носильщик нагнулся, вытащил забившийся за ножки скамьи портфель и отер с него фартуком пыль, – потяжелей чего не найдется? Снесем-с.
– Спасибо, – пробормотал Квантин, – я сам. – Он продолжал сидеть с портфелем поверх колен. Спина носильщика скрылась за перекрытиями полок. Вагон пустел. Снаружи, прыгая с обода на обод, вдоль неподвижного поезда странствовал нежный молотковый постук. Квантин опустил на портфель ладонь и осторожно притиснул: меж пальцами – воздух. И только. Он резко встал и направился к дверям. Со ступенек вагона медленно оползал неповоротливый, лениво ворочающий сбитыми углами заузленный в веревки запоздалый тюк. «И все-таки, – подумалось Квантину, – единственно возможная техника подмены светлой карты черной, дня ночью – это стремительность, мгновенье, умеющее быть быстрее „мгновения ока“.
Тридцать сребреников
И, бросив сребреники в храме, он вышел, пошел и удавился.
Первосвященники, взявшие сребреники, сказали: «Непозволительно положить их в сокровищницу церковную; потому что это цена крови».
Сделав же совещание, купили на них землю горшечника для погребения странников.
Посему и называется земля та «землею крови» до сего дня.
I
Этими четырьмя стихами берусь накормить дюжину томов и развернуть их в десяток авантюрных романов. В самом деле, пересмотрим образы: горсть монет, брошенных на плиты храма; удавленник в петле; корыстолюбец-горшечник, не слишком принюхивающийся к запаху денег; эффектное заглавие – «Цена крови»; кладбище для расстранствовавшихся странников; наконец, мастерски сделанный последний стих, который, взяв квадрат земли, отчужденный под покойников, за четыре ее конца, растягивает кладбище до… Ну, это уж будет зависеть от того, реалист, символист или романтик возьмется за разработку темы.
Я давно уж брожу вокруг третьего стиха цитаты и однажды вошел в него, но не через те двери: я постарался представить себе отмер земли, иссохлой и расщеленной зноем, под порослями сухоиглых тернов, локтей сто на сто или около того; вокруг пути и тропы, паутина дорог, поставляющая отстранствовавших странников. Тут тема задавала мне вопрос: почему первосвященники, приобретая землю под кладбище, заботились исключительно о чужестранцах, а не о своих, не о иерусалимлянах, или, наконец, не о своем первосвященничьем часе. Стих четвертый разъяснял: цена крови. Первосвященники, ведшие процесс против Иисуса с тонким знанием канонического права, и в данном случае не заслуживают упрека в бесхозяйственности: никоим образом нельзя зарывать в опоганенную кровью землю своих, ну а с чужими можно не церемониться. Но дальше тема начинала морщить: ведь странников было много, а земли мало, трупов прибывало, кладбища – нет. Таким образом, земля крови, как бассейн без отливных труб (таких ни в одном задачнике не бывает), слишком скоро наполнялась по самую ограду и тема застопоривалась; приходилось прибегать к призракам, бродящим над могилами, апеллировать к непоседливости странников, которые даже и в могилах не могут, мол, долежать спокойно до судной трубы, одним словом, пускаться на обветшалые романтические трюки, которые ни цензура, ни хороший вкус (редкое совпадение!) не пропускают.
Тогда я, обойдя стих кругом, вошел в него через «купили» и выбрал в герои тридцать сребреников: это неромантично, звонко, доступно счету и относительно нетленно. Ведь в самом деле, кто и что осталось от евангельской истории о смертях: одного распяли, другой повесился, третьих, говорю о странниках, одного за другим врыли в землю крови. В обращении остались лишь тридцать звонких монет: за ними, куда бы ни покатились сребреники, пойдет мой рассказ. Начинаю.
II
Сребреники как сребреники: гладкий круглый край, четкий оттиск цифр, металлически острый голос. Но, очевидно, было в них вчеканено нечто, свойственное только им, тридцати: сребреники, купившие успокоение странникам, сами были странниками, не знающими успокоения, – вчеканенный в них сребреный зуд отдергивал их от пальцев к пальцам, перебрасывал из кошельков в кошельки, пока не… но давайте по порядку.
Каиафа отдал их Иуде; от Иуды они тотчас же вернулись в сокровищницу Каиафы; но она не приняла их, – и деньги перешли к горшечнику. Горшечник, замотав все тридцать в тряпицу, зашагал не спеша из улицы в улицу, направляясь к северным воротам; жил он в Прииерусалимии, за городской стеной, и к закату рассчитывал добраться до своей лачуги. Но сребреникам не лежалось под тугим узлом, и, свернув в харчевню, горшечник размотал тряпицу. Сначала он выпил на один сребреник, потом на другой, – и все тридцать, весело звеня о прилавок, перекатились от горшечника к трактирщику. Тут, соблюдая традиции легендописцев, легко было бы сочинить, что горшечник спрашивал белого вина, но ему приносили красное, с привкусом крови и т.д. и т.д., – но так как я не сочиняю, а рассказываю подлинную правду, то мне придется ограничиться сообщением, что до ворот горшечник дошел, хватаясь руками за городскую стену; за воротами не за что было хвататься, кроме как за землю, что горшечник и не преминул сделать. Утренний холод разбудил его: голова была налита свинцом, в руках – ни сребреника.
III
Но сребреный зуд, вчеканенный в тридцать, только-только начинал свое странствие с ладони на ладонь, из пальцев в пальцы. Трактирщик, получив сребреники, стал дожидаться новых. Но тут оказалось, что тридцать сыграли с ним плохую шутку. Когда завсегдатаи харчевни узнали, что выручка за кровь пророка, – об этом только и было речи в те дни в Иерусалиме, – попала в кассу заведения, в котором они угощались, – тотчас же, повыплескивав вино из чаш, они стали расплачиваться и требовать сдачи. Хозяин придвигал им сребреники – кому один, кому два, а кому и более; но набожные пьяницы подняли крик:
– Цена крови.
– Нечистые деньги.
– Давай другие.
Трактирщик клялся, что это и есть другие, но так как все сребреники одинаковы, то посетители харчевни, приглядываясь к монетам, недоверчиво покачивали головами и требовали других и других. Монеты прыгали из пальцев в пальцы, стукались о столы и скоро, спутавшись – чистые с нечистыми, – в бешеной сребреной пляске кружили от стен к стенам. Потом скамьи опустели и хозяин долго ползал по полу, сгребая в кучу свою расползшуюся кассу.
Прошел день и еще день: ни один человек не переступил порога харчевни. Вино, заждавшись гостей, стало киснуть. Сняв крышку с глиняного сосуда, хозяин зачерпнул и попробовал: как оцет.
– Проклятый горшечник, – пробормотал он и решил действовать. Открыв кассу, он стал, вздыхая и причитая, отбирать те тридцать: трактирщик помнил, что монеты горшечника были не истерты и новы, только что из чекана. Но все же он тотчас же запутался в сребреной груде; прибирая монету к монете, несчастный получал коллекцию то в двадцать девять, то в тридцать один сребреник: те или не те – как докажешь?
Тем временем горшечник, проспавшись, вернулся восвояси и снова стал лепить свои горшки. Но не прошло и трех дней, как дверь его лачуги раскрылась и вошел трактирщик. Швырнув на пол сребреники, он сказал:
– На все тридцать.
И, подняв палку, стал бить горшки. Изредка он останавливался и, отирая пот, спрашивал:
– Ну что, много еще? Почем амфора? Два дидрахма: ч-чах! А эта? Полсребреника. Отсчитай: дз-зинг! Светильник. Пять динариев? И светильник. Р-раз!
И, кончив расправу, трактирщик швырнул поверх черепков палку и повернул спину.
– Эй, господин! – закричал ему горшечник вслед. – Вы не добили на десяток лепт. Мне не нужно лишнего. Получайте!
И в спину трактирщику полетела глиняная миска.
Вернувшись домой, трактирщик ждал, что дела его пойдут по-старому. Столы были чисто вымыты, в кувшинах пенилось новое вино, двери были настежь. Но никто не переступал порога харчевни. Суеверный трактирщик снова стал рыться в монетной груде: не запрятался ли там еще один из проклятых тридцати? Многие из сребреников казались подозрительными, – он отбирал их – один за другим – с тем, чтобы раздать нищим. Но нищие, знавшие, откуда к трактирщику пришли сребреники, отказывались принять подаяние. Он отнес деньги блуднице, но и та не захотела продать ночь за цену крови. Поздно ночью он бросил деньги на дорогу. Но и это не помогло. Несчастье не покидало дома. «Может быть, из-за какого-нибудь одного?» – подумал трактирщик и снова стал разглядывать, испытывая на звон и на глаз оставшиеся монеты. И с наступлением новой ночи новая горсть сребреников упала в прах дорог. Неизвестные монеты находили странники, с рассветом начинавшие свой путь, крестьяне, подвозившие еще с ночи к городу продукты: опоганенное серебро расползалось по кошелям и сумам, по городу и миру. Посев Иуды обнаруживал некую всхожесть. А несчастный трактирщик, расшвыряв почти все свои деньги, разбил свою голову о стенку, как если б и она была грошовым горшком. И очень хорошо сделал, так как, останься он в живых, история моя о тридцати сребрениках растянулась бы на тридцать глав и стала б подозрительной по романтизму и, пожалуй, даже мистике. Поэтому, покончив с трактирщиком, пора перейти из эпизода в эпизод: от размозженной головы к битым горшкам.