Сталин и писатели Книга вторая - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ахматова писала, что стихотворение это посвящено ей. Стало быть, Кассандра — это она.
Какие же ее пророчества мог иметь он при этом в виду?
Вот как отвечает на этот вопрос историк. Не историк литературы, заметьте, а историк, занятый изучением тогдашней общественной и политической атмосферы:
Я убежден в том, что если Мандельштам называет Ахматову Кассандрой в декабре 1917 года, то он имеет в виду не общий дух ахматовской поэзии, а конкретные произведения и события. Первый, как нам представляется, ключ к отождествлению «кассандрина слоя» в ахматовской поэзии мы находим в газете «Право народа» (орган кооперативных союзов и объединений), редактировавшейся Е.Кусковой и А.Чаяновым; 26 ноября (9 декабря по новому стилю) 1917 года газета помещает на первой полосе широко известное ахматовское стихотворение «Молитва», впервые опубликованное еще в 1915 году в сборнике «Война в русской поэзии»…
В 1915 году «Молитва» соотносилась с тяжелым военным опытом России…
В 1917 году «Молитва» попадает в совершенно новый контекст. Она публикуется как часть некоего целостного публицистического сообщения. Рядом с ней публикуются материалы, посвященные весьма актуальному тогда вопросу о созыве Учредительного собрания (в котором, как известно, большевики получили лишь небольшое количество мандатов) и чаемой передачи власти этому первому свободно избранному российскому парламенту…
Совершенно очевидно, что перепубликация «Молитвы» в этом контексте меняет — пусть окказионально — референты{5} последних трех строк стихотворения; томительные дни, туча над темной Россией, облако в славе лучей приобретают, во-первых, актуальный характер, связанный с политическими событиями тех дней, а, во-вторых, могут рассматриваться, возможно и самой Ахматовой, как реализация некоторого прошлого пророчества, впервые сделанного в первой публикации «Молитвы». Если это так, то с некоторой внутренне-авторской точки зрения правильнее было бы говорить, по крайней мере применительно к «Молитве», а также к некоторым другим стихотворениям этого периода (о чем речь будет идти ниже), о модели самоощущения библейской пророчицы, наряду с моделью Кассандры…
Но вернемся к 26 ноября 1917 года по старому стилю. Почему мы сочли возможным увидеть в ахматовском чаянии будущего преображения судьбы России (облако в славе лучей) актуальный политический намек?
Дело в том, что на 28 ноября было назначено открытие Всероссийского Учредительного Собрания, и дни, предшествующие этой дате, и сам этот день были ознаменованы многими зловещими событиями, которым было суждено сыграть роковую роль в российской истории.
(Д. Сегал. «Сумерки свободы». О некоторых темах русской ежедневной печати 1917—1918 гг. Минувшее 3. М. 1991. Стр. 153-155)Особенно важны тут слова о зловещих событиях, на фоне которых старое стихотворение Ахматовой обрело новый смысл. И тут не мешает напомнить, чем отличались от всяких иных пророчеств пророчества Кассандры, именем которой наградил Ахматову Мандельштам. А отличались они двумя главными свойствами. Первое состояло в том, что ее прорицаниям никто не верил, а второе — тем, что в ее пророческом экстазе ей неизменно открывались страшные видения грядущего.
Уподобление Ахматовой Кассандре было оправданно прежде всего потому, что в будущее она глядела без иллюзий. Делая свой выбор, она ясно сознавала, ЧТО ее там, в этом будущем, ждет.
* * *Стихотворение, начинающееся строкой «Не с теми я, кто бросил землю…», может быть понято (и многими оно именно так и было понято) как выражение крайнего ее презрения к тем, кто, говоря библейским слогом, продал свое первородство за чечевичную похлебку:
Но вечно жалок мне изгнанник,Как заключенный, как больной.Темна твоя дорога, странник,Полынью пахнет хлеб чужой.
Это можно понять и так: ваш, мол, тамошний хлеб, быть может, и слаще нашего, — в особенности, если вспомнить, что нам тут приходится обходиться совсем без хлеба, — но я вам не завидую, потому что этот ваш хлеб хоть и сладок, да — горек, потому что — чужой.
Кое-кто из тех, к кому она прямо обращалась с этой своей инвективой, именно так ее и понял и даже склонен был потом — после всего пережитого в эмиграции — признать ее правоту:
ИЗ ПИСЬМА АРТУРА ЛУРЬЕ АННЕ АХМАТОВОЙ
25 марта 1963 г.
Моя дорогая Аннушка, недавно я где-то прочел о том, что когда Д'Аннунцио и Дузэ встретились после 20 лет разлуки, то оба они встали друг перед другом на колени и заплакали. А что я могу тебе сказать? Моя «слава» тоже 20 лет лежит в канаве, т.е. с тех пор как я приехал в эту страну. Вначале были моменты блестящего, большого успеха, но здешние музыканты приняли все меры, чтобы я не мог утвердиться. Написал я громадную оперу «Арап Петра Великого» и посвятил ее памяти алтарей и очагов. Это — памятник русской культуре, русскому народу и русской истории. Вот уже 2 года как я безуспешно стараюсь провести ее на сцену. Здесь никому ничего не нужно, и путь для иностранцев закрыт. Все это ты предвидела уже 40 лет назад: «Полынью пахнет хлеб чужой»… Живу в полной пустоте, как тень.
(Михаил Кралин. Артур и Анна.Томск. 2000 г. Стр. 12)Но раздавались оттуда — из эмиграции — и другие голоса:
Их было четверо — умеренные социалисты. А.В.Пешехонов, видный публицист, народник, редактор известного дореволюционного толстого журнала «Русское богатство», сам себя называвший «младшим соратником В.Г. Короленко». Е.Д. Кускова, столь же известная публицистка, социалистка… В молодости начала с марксистской ортодоксии, кончила беспартийной умеренностью… Ее муж, экономист С.Н. Прокопович. И М.А. Осоргин (Ильин) — писатель-беллетрист и публицист, в молодости ходивший в «эсерах», а потом, как и Кускова, ставший одиночкой… Все были типичные представители «ордена русской интеллигенции»…
В эмиграции, когда из-под их ног ушла почва родины, они по-разному политически затосковали. Подчеркнуто это выразил А.В. Пешехонов в яркой брошюре «Почему я не эмигрировал?». Почему же? Да потому, что бежать — пусть от ужасов большевизма (чего А.В. нисколько в своей брошюре не отрицал и не умалял) Пешехонов считал — «противным чести» и, как подлинный народник, считал, что должен разделить судьбу своего народа. Короче, Пешехонов прозой писал то, что стихами писала Ахматова: «Но вечно жалок мне изгнанник / Как заключенный, как больной / Темна твоя дорога, странник / Полынью пахнет хлеб чужой». Посему Ахматова и не эмигрировала, хотела «быть с моим народом, там, где мой народ, к несчастью, был». Скажу в скобках, я такого «физиологического народолюбия» с ущемлением моей личной свободы никогда не разделял и не разделяю. Если твой народ подпал под власть «разбойничьей шайки», почему же и тебе под нее надо лезть? Под эту «разбойничью шайку»? Я стал эмигрантом без моего волеизъявления. Выслала Украинская директория под немецко-украинским конвоем. Но когда переехал границу всей этой всероссийской мерзости, называющейся «революцией», я вздохнул с истинным чувством облегчения. Слава тебе, Боже!..
…Передо мной, естественно, как перед всяким «изгнанником» (по Ахматовой) вставал выбор меж двумя ценностями — родина иль свобода? Не задумываясь, я взял свободу, ибо родина без свободы уж не родина, а свобода без родины, хоть и очень тяжела, может быть, даже страшна, но все-таки — моя свобода. Так что «надменные строки» Ахматовой о каком-то «изгнаннике» меня всегда необыкновенно отталкивали.
(Роман Гуль. Я унес Россию. Том 1. М. 2001. Стр. 232—234)Примерно так же, наверно, думали и чувствовали (во всяком случае, могли думать и чувствовать) и Бунин, и Ходасевич, и сделавший свой выбор десять лет спустя, уже в начале 30-х, Замятин… Да мало ли еще кто!.. И с Романом Гулем, пожалуй, можно было бы согласиться, если бы то, что выразила Ахматова в том знаменитом своем стихотворении, он не отождествил с «народнической» позицией Пешехонова, Кусковой, Прокоповича, Осоргина.
Ахматова не только не причисляла — и ни при какой погоде не могла причислить себя «к младшим соратникам В.Г. Короленко». Она даже и к представителям «ордена русской интеллигенции» вряд ли могла — да и вряд ли захотела бы — себя причислить. К тем, кто причислял себя к этому «ордену», характеризующемуся по известному определению Г.П. Федотова «идейностью своих задач и беспочвенностью своих идей», в их кругу издавна относились с откровенной насмешкой. Бывало, еще в 1909-м или 1910 году Николай Степанович Гумилев говорил ей: «Аня, отрави меня собственной рукой, если я начну пасти народы». («Пасти народы» — это иронический перифраз пушкинского возгласа: «Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы?..»)