Третья истина - Лина ТриЭС
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В гимназии была, по крайней мере, дисциплина, а с вашим самоуправлением пришла безалаберщина, развал. Я даже не знаю своих полномочий. Вынужден молчать и наблюдать, как вы тут беснуетесь, — он потеребил свою бородку.
Класс ответил ему возмущенным воплем:
— Старых порядков захотел? Долой! Топай отсюда!!!
Стелла, покачиваясь, повторяла: «Мы хотим читать про нас, про нас, про нас!» Гаврилова демонстративно руками и зубами рвала учебник в клочки. Один учебник на пятерых!
Саша не поддавалась общему психозу с прошлого урока — ей не было смешно. Она бесстрастно взирала на бенефис Гавриловой перед Исааком Львовичем, молча ужаснулась словам о литературе, пожалела в душе о неудачной реплике Иллариона Ипполитовича. Но когда она увидела разлетающиеся страницы книг — учебников, томика Толстого, кровь бросилась ей в голову. Она обязана была защитить их с Виконтом святыню — книгу. «Ты в ее власти, она в твоей…» Но не в безумной же! Саша вскочила и дала волю зазвеневшему голосу, снижая его по мере того, как в классе наступала удивленная тишина.
— Разве мы варвары? Настоящие люди замерзают от холода, но не жгут книг! Рвать? Уничтожать? Доблесть, какая! Только это невозможно уничтожить. Свои собственные души искалечить — это да, это получится! Те, кто писал о сиюминутном, — давно забылись. Но то, что превращается в эти минуты в клочки… это — непреходящая ценность! Получить такое наследие и пренебречь? Не стараться дотянуться и понять, а вот так, завладеть и разорвать?? Великие о людях писали. Значит, и о нас, если мы смеем называть себя людьми. В «Интернационале» говорится: «отречемся от старого мира!». Так ведь от старого, а не от всего мира! Вы знаете, что хотим мы этого или не хотим, мы говорим на языке, созданном Пушкиным? Отречемся и от этого, он ведь не пролетарий? Отречемся? Так давайте сразу — в пещеры, к первобытным дикарям!
Класс оторопел и… отрезвел. Вышел Сережка, долго говорил, правильно говорил, о том, что дисциплина нужна везде — она вовсе не признак старого режима, что они должны овладевать культурными ценностями… Говорили и другие. Юля среди них. Под конец вылез откуда-то староста — Валерий и произнес смущенное извинение Иллариону Ипполитовичу от имени класса. И все его поддержали.
На Сашу оглядывались. Ее выступление не прозвучало бы так сильно, не будь оно абсолютно неожиданным. То, что Шаховская «проснулась», очень на всех подействовало. Голубятников, всегда преданно ходивший за ней, даже, когда она была на дежурстве у Людмилы Кирилловны, сейчас смотрел на нее с восторгом. Мамаева произнесла на перемене, собрав, как она это любила, вокруг себя кружок любительниц посудачить:
— Какая странная Шаховская у нас. То молчит, то сразу кричит. Разве так делают?
Лида, дочь служащего и почтенной домохозяйки, была одна из немногих приходящих. Она являла собой свод правил, ограничений, запретов, и не понимала минимального отклонения от этого кодекса. Она тщательно считала, кто поздоровался с ней, кто нет, как поздоровался, и каждому отвечала «по заслугам». Самое интересное, что на новые советские мероприятия: митинги, походы, собрания она тоже имела откуда-то свои законы.
Юля была видимо обрадована Сашиным всплеском, обняла ее за талию и сразу после уроков утащила подклеивать Толстого, заведя разговор о том, что сама не читала ни его, ни Чехова, помешала война, и Саша, начав рассказывать, незаметно увлеклась.
C этого дня не слишком внимательному наблюдателю Саша показалась бы самой собой, той, что была прежде, до ее потери. И только она одна знала, насколько пусто и неблагополучно у нее в душе. Раньше, при Виконте, Саша иногда пыталась разыгрывать грустную, страдающую личность. На это толкали запомнившиеся пронзительные глаза мадонн, трагические героини книг. Но самое большее через пару часов она срывалась на обычную череду бурных всплесков жизнерадостности, обид, огорчений, ликования. Насладиться впечатлением, производимым на окружающих (прежде всего, на него!) глубокой и настойчивой мировой скорбью, не удавалось.
Теперь она делала усилия, чтобы показаться легкой, беззаботной, но стоило ей чуть-чуть отпустить вожжи, как улыбка сходила с губ, и лицо застывало в строгом и печальном выражении. И на людей падал напряженно-грустный взгляд, пульсирующий в неспокойных взмахах ресниц. А именно теперь она бы все отдала за то, чтобы быть беззаботной и ничем не выделяться из своей, всегда деловой и бесшабашной, компании.
ГЛАВА 4. НЕЧАЯННАЯ ИСПОВЕДЬ
Дежурил по школе Илларион Ипполитович. Поэтому дежурные из ребят особенно рьяно выискивали правонарушителей и позже собственноручно приволакивали их к ответу в угловую комнатку на заседания совета. Илларион Ипполитович, несмотря на свое зловещее гимназическое прошлое, был мягок, рассеян, по первой просьбе или стандартному обещанию: «больше не буду» прощал виновного. Ребята брали всю ответственность за дисциплину в день его дежурства на себя. После вечернего обхода мягкосердечного учителя свой обход совершал и Любезный — председатель школьного совета, или, как говорили, Совета Коммуны, чьи крутость и жесткость являли явный контраст фамилии. Это был тот самый Степа, который так хорошо умел агитировать…
Илларион Ипполитович не запрещал читать в спальнях вечером, наоборот, он всячески поощрял чтение, пусть, и в ночное время, и выходил на цыпочках, заметив кого-то с такой редкостью в руках, как книга. Любезный говаривал:
— Илларион Ипполитович чего-то из третьей — мальчиковой пулей выскочил и с хитрой физией. Салага какая-нибудь в книжку уткнулась, как пить дать.
Однако добродушный Илларион Ипполитович столь твердо был убежден, что чтение — святое дело, и стоит любых распорядков дня, что даже рисковал вступать в споры с неумолимым Любезным и его коллегами по Совету.
— Они читают, значит, становятся лучше, а вы стараетесь добиться того же результата посредством выговоров. Почему вы запрещаете им? Я, будучи гимназистом, читал ночи напролет.
Любезный вдобавок к постоянно сведенным бровям грозно сверкал глазами:
— Чтение во время для спанья — нарушение дисциплины, такое же точно, как драка в любое время. Днем ходят квелые. Если вы будете им потакать, они превратят день в ночь, а ночь — в день. На ваших же уроках дрыхнуть будут. Это, по-вашему, дело?
— Надеюсь, этого не произойдет, надеюсь… — волновался Илларион Ипполитович и торопился уйти, оставляя своих подопечных под открытым огнем Любезного, более известного, впрочем, под именем Люпуса.
Это Саша, как-то отвечая на уроке биологии, походя назвала серого хищника латинским названием, известным ей по афоризму «человек человеку волк», и принялась подробно описывать: тяжелые лобные кости, хмурый взгляд, серая щетина надо лбом, шея— малоподвижная, ворочающаяся вместе с корпусом… Сзади, где заседал с компанией Борька Плетнеев, в этот момент раздалось: «Да это же наш Любезный! Любуз он и есть…» «Люпус» — машинально поправила Саша, и прозвище накрепко пристало к председателю совета.
— Спасибо, Шаховская, удружила, — сказал на одном из собраний Любезный. — Звездануть не звездану, потому что ты девочка и обычно за справедливость, хотя, надо бы… Проходу, сволочи, с твоим Люпусом не дают. А меня, между прочим, Степа звать…
Сегодня Люпус с шефами увел всю гоп-компанию в синематограф, и Илларион Ипполитович был вечером предоставлен самому себе. Пустые спальни…Тихие коридоры. От походов в кино, обычно, не отказывался никто, и можно было не выискивать оставшихся. Но Илларион Ипполитович все же методично обошел спальни, поправляя вьюшки у печек.
В четвертой девичьей спальне Саша сидела на своей кровати и грела в руках деревянного конька. К нему она относилась, как к реальному существу. Если подержать его подольше в ладонях, то он влажнел и теплел. Появлялось ощущение живого тельца. Илларион Ипполитович подошел к ней с вопросом: «А вы, Шаховская, почему остались — нездоровы?» в тот самый момент, когда она подняла конька и, прищурившись, смотрела на него сквозь дрожащие ресницы и слезы: Арно…и она, наездница…
Илларион Ипполитович с недавних пор относился к Саше очень приязненно. Здоровался с улыбкой, интересовался, что она читает, и был очень доволен ее литературной образованностью.
Саша встала:
— Я не больна. Не было настроения просто. Я не люблю кинематограф.
— Да, это чудо техники, но, по-моему, оно никогда не станет искусством… Подождите, подождите… — он поправил пенсне и присмотрелся к фигурке. — Оригинальная вещица. Такую не купишь. Неужели, вы сами делали? Нет, не может быть… Здесь рука мастера. Позвольте?
Саша следила за ним, за каждым его прикосновением к маленькому Арно с каким-то щемящим чувством.
— Нет, что вы! Конечно, нет, это делала не я. Мне это подарил… мой… один человек. Шаховской это делал. Поль Шаховской…