Воспитание Генри Адамса - Генри Адамс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам отменный руководитель, Маккинли подобрал себе в помощь несколько человек, обладавших не меньшим организаторским даром; одним из них был Хей, но, к несчастью, сил у него было меньше, а задача труднее, чем у остальных. Объединить американские корпорации было делом не столь сложным — стоило только оценить каждую по достоинству. Но то, что помогало в одном случае, вредило в другом — например, во внешних отношениях Хей считал, что Америке следует прежде всего объединиться с Англией; однако Германия, Россия и Франция объединились в то время против Англии, и война с бурами их в этом оправдывала. Программу Хея ни внутри страны, ни вне ее не поддерживал никто, кроме Паунсфота,[659] и Адамс был убежден, что только благодаря Паунсфоту Хей и держится.
При всем том трудности во внешней политике не шли ни в какое сравнение с препятствиями, на которые Хей наталкивался в самой Америке. Сенат становился все более и более неуправляемым, каким не был со времени Эндрю Джонсона, и вина за это лежала не столько на сенате, сколько на самой системе.
«При нормальном положении вещей, — сетовал Хей, — мирный договор ратифицируют единогласно за двадцать четыре часа. На прения вокруг нынешнего сенат потратил шесть недель, а ратифицировали его большинством в один голос. Сейчас ждут решения пять, даже шесть договоров. Я могу заключить их с честью и выгодой для Америки, но, как утверждают ведущие члены сената, ни один из них при обсуждении в сенате там не пройдет. Чтобы их ратифицировать, требуется иметь большинство, а оппозиционно настроенная треть непременно их провалит. Вот к какому чудовищному итогу мы пришли из-за ошибки, первоначально допущенной в конституции. Причем, пойми, в сенате будет отвергнуто не только мое, а любое решение. Например, любой договор с Англией по любому вопросу. Любой серьезный договор с Россией или Германией также вряд ли будет принят. Недовольную треть составляют разные лица, но она неизменно есть и всегда голосует против. Так что практически обязанности государственного секретаря сведены к трем пунктам: отклонять любые требования со стороны других государств; отстаивать любые более или менее мошеннические требования со стороны наших граждан к другим государствам; находить для друзей сенаторов доходные должности, даже когда их нет. Ну скажи, стоит ли мне продолжать эту никчемную деятельность?»
Десятки известных Адамсу и Хею лиц сражались с теми же врагами, и вопрос этот был чисто риторическим. Все, что Адамс мог бы по его поводу сказать, он уже сказал в добром десятке томов, посвященных истории столетней давности. Нынешняя казалась ему настолько знакомым зрелищем, что порою выглядела далее смешной. Интриги велись совершенно открыто, и это делало их неинтересными. Давление на прессу и сенат со стороны немецкого и русского посольств, как и партии Клан-на-гэл,[660] откровенно ничем не маскировались. Обаятельный русский посланник, граф Кассини,[661] идеальный дипломат по своим манерам и воспитанию, чуть ли не каждый день обращался через прессу к американцам с осуждением их правительства. Немецкий посланник фон Холлебен[662] держался осторожнее, но занимался тем же, и, разумеется, каждый их шепоток тут же доводился до сведения государственного департамента. Три эти силы вместе с постоянной оппозицией и прирожденными обструкционистами могли в любое время парализовать деятельность сената. Творцы конституции ставили целью несколько ограничить деятельность правительства, и это им удалось, но созданный ими механизм не предназначался для общества мощностью в двадцать миллионов лошадиных сил общества двадцатого века, где большую часть работы требуется делать быстро и эффективно. Единственным оправданием системы могло служить правительство, которое за неспособностью управлять хорошо лучше не управляло бы вовсе. Но правительство, по правде говоря, делало превосходно все, что ему давали делать, и даже если бы обвинение в неспособности было справедливо, в этом отношении оно в равной степени могло быть отнесено к человеческому обществу в целом. И все же, выражаясь понятиями, принятыми в механике, нужное количество работы должно быть сделано, а плохой механизм лишь создает избыток трения.
Человек всегда бескорыстный, великодушный, снисходительный, терпеливый и верный, Хей смотрел на мир как на единое целое, не расщепляя его на куски, чтобы избавить от недостатков; он любил его таким, какой он есть; смеялся над ним и принимал его; он не знал, что значит быть несчастным, и охотно повторил бы свою жизнь заново в точности такой, какой она сложилась. Вся нью-йоркская школа отличалась таким же налетом юмора и цинизма, более или менее явным, но в основном незлобным. Тем не менее и самый жизнерадостный нрав от постоянного трения в конце концов портится. Старая дружба быстро увядала. Привычка оставалась, но душевная близость, беспечная веселость, искрометная шутка, равенство бескорыстных отношений все это тонуло в рутине служебных обязанностей; душа госсекретаря не покидала департамента; мысль целиком ушла в дела; остроумие и юмор чахли в глухих стенах политики, а поводы для взаимного раздражения появлялись все чаще. Главу министерства подобный результат, надо думать, только возвышал.
В аспекте воспитания это была давно изученная область — изученная лучше, чем двенадцатый век. Но задача установить закономерности, общие для двенадцатого и двадцатого веков, еще никем не ставилась. Для решения ее требовалось, чтобы политические, социальные и научные величины двенадцатого и двадцатого веков оказались связанными между собой каким-то математическим соотношением — пусть даже весь мир считал, что это невозможно, а познания Адамса в математике не выходили за пределы школьной формулы sgt^2/2. Но если Кеплер[663] и Ньютон позволяли себе вольности с Солнцем и Луной, почему бы некой безграмотной личности, затерявшейся в далеких джунглях Лафайет-сквер, не позволить себе вольности по отношению к конгрессу и не попытаться вывести для него формулу, помножив половину ускорения его падения на время его существования, взятое в квадрате. Оставалось только найти величину — пусть сколь угодно малую — для ускорения его падения на рассматриваемом отрезке времени. Создать историческую формулу, согласующуюся с законами Вселенной. Такая возможность сильно волновала Адамса. Но тут он не мог рассчитывать на чью-либо помощь — он мог рассчитывать лишь на всеобщее осмеяние.
Коллеги-историки единодушно осудили подобную попытку, найдя ее не только тщетной и чуть ли не безнравственной, но вообще несовместимой с разумной исторической концепцией. Адамса же в ней привлекала прежде всего ее несовместимость с той историей, которой он некогда учил; он начал заново с иного конца именно потому, что, куда бы ни привел его новый путь, прежний был неверен. Он забивал себе голову миражами, а для знаний места там не оставалось. Начав сначала и приняв за отправную точку положения сэра Исаака Ньютона, он стал искать себе учителя, но тщетно. Среди ученых, обитавших в Вашингтоне, немногие стремились выйти за пределы школьной науки, а прославленнейший из них — Саймон Ньюком[664] — был слишком основательным математиком, чтобы отнестись к идеям Адамса всерьез. Другой крупнейший, судя по рангу в науке, ученый — Уиллард Гиббс[665] — не бывал в Вашингтоне, и Адамсу так и не представился случай с ним познакомиться. Вслед за Гиббсом в ряду крупнейших значился Ленгли[666] из Смитсоновского института; он был доступен, и Адамс неоднократно к нему обращался, чувствуя потребность облегчить груз собственного невежества. Ленгли выслушивал его головоломные вопросы внешне спокойно; он и сам как истинный ученый был подвержен сомнениям и испытывал сентиментальную потребность напоминать об этом. К тому же ему был свойствен общий для всех естествоиспытателей недостаток: заявлять, что ничего не знает, — правда, иногда у него бывали прозрения. Подобно большинству мыслителей, Ленгли не знал математики, но, как и большинство физиков, верил в физику. Упрямо отказывая себе в удовольствии заниматься философией — иначе говоря, предлагать невразумительные объяснения неразрешимых проблем, — он все же знал эти проблемы, но предпочитал шествовать мимо, любезно улыбаясь и даже раскланиваясь издалека, словно признавая их существование, сомневался в их солидности. Он великодушно позволял другим сомневаться в том, что считал своим долгом утверждать, и, едва познакомившись с Адамсом, вручил ему «Понятия современной физики» Джона Сталло[667] — книгу, вокруг которой много лет существовал заговор молчания, каким непременно окружают всякий революционный труд, опрокидывающий традиционные положения и механизм обучения. Адамс прочел «Понятия», но ничего не понял; задал Ленгли вопросы, но ответа ни на один не получил.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});