Гарем Ивана Грозного - Елена Арсеньева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сказал, чего хочет от нее. Анхен выслушала с невозмутимым видом, потупилась, как водится, повозила ножкою в пыли, потом вскинула немигающие глаза и сообщила Борису, чего хочет от него она – взамен за свою услугу.
У Годунова ощутимо приостановилось сердце…
Стоял и беспомощно пялился на эту безумную ведьму – вернее, ведьмину дочку, но сути дела сие не меняло. Анхен улыбалась, равнодушно водила глазками по сторонам, словно только что не потребовала у него невозможного.
«Неужто бортник все же потонет в меду?» – мелькнула тоскливая мысль.
– Слушай, – подозрительно спросил Борис, осененный внезапной догадкою. – А не ты ли, случаем, мне палку в седло подсунула?
Анхен усмехнулась, взглянув на него с откровенным удовольствием:
– Думала, ты никогда не догадаешься.
– Да уж, на тебя бы на последнюю подумал… – обреченно кивнул Годунов, как бы признавая свое поражение.
– Я знаю, – снисходительно ответила Анхен. – Так всегда и бывает. Если что-то кажется невозможным и невероятным, скорее всего, оно и есть самое простое и очевидное.
Они стояли и смотрели друг на друга. Необыкновенные глаза Анхен оказывали на Годунова совершенно поразительное воздействие. Рядом с этой девочкой он казался себе дурнем и несмышленышем, и даже замышленная им каверза по устранению Зиновии Арцыбашевой с пути злополучной Марфы Собакиной теперь чудилась сущей детской игрой. Но в том самоуничижении имелось и благо, потому что Борис не только прозревал собственные слабости, но и новые силы открывались ему, новые пути для достижения той цели, к которой он шел, упрямо шел, даже не отдавая себе в этом отчета…
И вдруг он понял, что надо было сделать бортнику, чтобы спастись. Байка врет – вовсе не за хвост медвежий – жалкий куцык! – следует хвататься, а за забедры. И кричать при этом громким голосом. Медведь, несмотря на свою силищу, чрезвычайно пуглив, наверняка ударится бежать – и вытащит человека из борти. Вот только одна беда: бортник, может, и спасся, однако почти наверное оказался весь уделан. Пуглив медведь, это правда, – оттого и страдает всем известной медвежьей болезнью… Поэтому, условившись наконец с Анхен обо всем и расставаясь с ней, Борис ощущал себя грязным и зловонным с головы до ног и испытывал только одно желание: как можно скорее пойти в мыльню и вымыться с головы до ног.
А, хрен с ним. Как-нибудь притерпится!
* * *Ливонская война давно уже перевалила за десяток лет, и Иван Васильевич все с большей угрюмостью ощущал, что Русь завязла в ней, словно тяжелое орудие в раскисшей осенней грязи. Он еще со времен казанских походов порою видел во сне эти безнадежно увязшие пушки и гуляй-городки. Так вот и страна…
Только одно приятное известие в последнее время пришло из тех далеких земель, в которые царю приходилось наезживать куда чаще, чем хотелось бы. Государь как раз был в Ревеле, когда примчались гонцы из Польши: щелкопер-то французский, Генрих, которого помешанные на щегольстве и лыцарских обычаях глупые ляхи необдуманно избрали себе в короли, сбежал со своего престола! Ленивый, распутный, знающий только пиры и охоту, он возненавидел северную страну, столь отличную от милой, беззаботной Франции. Вдобавок в Польше королевской властью ведал сейм, а потомку Валуа невмочь было терпеть, что каждый-всякий шляхтич вправе ему бросить в лицо презрительно: плохой-де он круль, Речь Посполитая заслуживает лучшего, надо было другого посадить на трон, хоть бы царя московского, тот хоть воин отважный и радеет об отечестве, а не штаны кружевные перебирает с утра по часу, а то и по два, размышляя, которые нынче надеть! Генрих принял польский престол лишь в угоду матери своей, опасной, как змея, Екатерине Медичи, и не раз проклял эту уступчивость. Едва услышав о внезапной смерти брата – французского короля Карла IX, – Генрих ночью, тайно, вскочил на коня и умчался из унылой, чуждой ему Польши, променяв один престол на другой, предпочитая царствовать в неспокойной Франции, где еще не остыл запах крови, пролитой в ночь святого Варфоломея… Польский престол таким образом внезапно освободился.
Услышав об этом, Иван Васильевич ощутил, что его ненависть к Франции-сопернице вообще и к Генриху Валуа в частности постепенно утихает. К его брату Карлу он вообще испытывал почти теплые чувства, особенно когда по Европе разнеслась весть о кровавой резне, учиненной им против гугенотов. Новый жупел появился! Такого разбоя русский царь не устраивал даже в Новгороде. Вот уж воистину – без ума тот, кто пролил столько крови! Правда, осуждающие разговоры против Карла смолкли значительно скорее, чем хотелось бы Ивану Васильевичу. Это и понятно: в Европе всем заправляла римская церковь, всячески одобрявшая погубление протестантов. Своих-то, как известно, не судят строго, поэтому Варфоломеевскую ночь быстренько окунули в Лету.
Надежды на иной исход затянувшейся, тягостной войны, на присоединение к России новых земель, покорность надменной Польши воодушевили государя настолько, что он даже помолодел. Единственное, о чем жалел сейчас, это об отсутствии рядом Анницы. Уж она бы разделила с мужем радость, как умела делить его беды и горести! Однако на сей раз царь благоразумно оставил жену дома: она была беременна.
Вот уж чего меньше всего он мог ожидать, на что надеяться… Сыновья взрослые, впору внуков нянчить, а тут вдруг зачалось дитя. Первое время Иван Васильевич даже верить в такое диво опасался, донимал верного Елисея придирками, изводил повивальных бабок, однако все в один голос твердили: государыня Анна Алексеевна в тягости, и, если Бог даст…
А Он не дал. Не дал!
Воротясь в Александрову слободу, государь застал жену в постели, с трудом отходящую после тяжелого выкидыша. Сразу забилась в голове привычная мысль об отраве, однако на поверку дело оказалось проще: Анница оступилась на лестнице и пересчитала ступеньки, никто и ахнуть не успел. Чудо, как шею не сломала, чудо, как сама осталась жива после такого пролития крови. Бомелий, явившийся из похода с государем, даже головой покачал недоверчиво: выживет ли, мол, государыня? – однако тотчас принялся врачевать ее и успокаивать: дело ваше молодое, царица Анна Алексеевна, небось деток еще нарожаете, успеете! Однако из опочивальни царицыной выходил он с унылым лицом, да еще какая-то из повивальных бабок не выдержала – распустила язык: напрасны, мол, царицыны надежды, не бывать ей, бедняжке, больше матерью! Слухи эти, разумеется, дошли до Ивана Васильевича и лишь усугубили то подавленное состояние, в котором он находился.
Странное такое было чувство… Анницу он не то что полюбил: чувствовал к ней неутихающую страсть, влечение – и в то же время безоглядное, огромное доверие. Может, это и есть любовь? Кто его знает, что она такое… И вот теперь это чувство расплылось, как расплывается поутру сон, только что казавшийся ярким, многоцветным, запоминающимся навеки. Пошли минуты суетливого дня – и нет ничего, все забылось. Ну в самом деле, какое влечение можно испытывать к бледной, немочной, даже зеленоватой какой-то женщине, вдобавок непрестанно истекающей сукровицей, из-за чего к ней на ложе взойти нельзя. Запах сукровицы ощущался, даже когда государь просто склонялся поцеловать жену. Тоже черт знает что такое! Отроду кровавый дух его не пугивал, ни на поле брани, ни в подвалах слободы, ни на Поганой луже, где слетали головы под топором палача. А тут едва сдерживался, чтобы не кривить брезгливо рот, не обижать Анницу.