На задворках Великой империи. Книга вторая: Белая ворона - Валентин Пикуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, нет, нет, – горячо заговорил Сергей Яковлевич. – Что угодно, только не изгоняйте. Пусть плохо, пусть так, но только чтобы здесь… Ведь я понимаю: туда – выпустите, обратно вы меня уже никогда не впустите. А я слишком русский человек…
– Изгонять вас, – ответил Менжинский, – мы вас тоже не собираемся. Живите в стране Советов, но только делайте что-либо. Трудитесь! Вы же умеете работать, мы это знаем… Знаем, как в 1904 году вы пропустили через Уренск наплыв партий переселенцев. Нам известно, как ретиво трудились вы на благо монархии при Государственной Канцелярии императора…
Случайно перехватив взгляд Мышецкого, устремленный на словари, Менжинский вдруг с нежностью сказал:
– Да, это я для души. Взялся вот за двенадцатый, самый сложный – китайский. Впереди еще два – персидский и турецкий… Хорошая гимнастика для души… А вы?
– Три языка. Главные. Чуть-чуть – итальянский.
– Вот и ступайте по этой части.
– Кто же меня, «бывшего», возьмет?
– Еще как возьмут! – сказал Менжинский. – Я напишу… И написал – кратко, на бланке:
«Управлению НАРКОМПРОСА. – Предлагаю трудоустроить гражданина С.Я. Мышецкого (беспартийный), лично мне знакомого. За лояльность его по отношению к Советской власти я ручаюсь…»
– Теперь, – засмеялся Менжинский, – вы не подведите поручителя.
– Только вы не подведите, – ответил Мышецкий. – Я сейчас выйду от вас, а через месяц меня снова притянут к Иисусу…
– Сергей Яковлевич, – строго сказал Менжинский, – верьте мне: больше вас никто и никогда не тронет… Слова Менжинского оказались пророческими.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Несколько лет проработал в сельских школах колхозной провинции, после чего подался в Санкт-Петербург, в Питер, в Петроград, ныне носивший имя человека, «который (как говорили люди бывшего света) и устроил всю эту заваруху!».
На улице Восстания (бывшей Знаменской), если идти от проспекта 25 октября (бывшего Невского), стоял по левой стороне большой дом (бывший Павловский институт). В тридцатых годах, как и сейчас, там размещалась школа, и в ней-то Сергей Яковлевич стал учительствовать по мере способностей.
Школа эта считалась чем-то вроде опытного участка. К ученикам было отношение, как к подопытным кроликам. Экспериментировали вовсю! В период появления Мышецкого широко проводился в жизнь «Дальтон-план», внедряемый левацкими идиотами. Суть этой методы сводилась к следующему: избирали из класса одного балбеса, одаренность которого выявлялась скоростью, с какой он решал шарады и головоломки. Например, продернуть ключик через веревочку! После чего выставлялись из классов парты, все ученики гоняли лодыря на дворе, а один избранный «гений» должен был отвечать уроки за весь класс. Мало того, педагог становился сам экзаменующимся, отвечая на вопросы одаренных олухов.
Всю эту галиматью проводили в жизнь педагоги, старые девы или, наоборот, слишком молодые люди, кричавшие, что Пушкин нам давно не нужен, если уже есть Юрий Лебединский с его романом «Неделя»! Ученикам же «Дальтон-план» очень нравился, ибо детство есть детство, и всегда приятнее гонять лапту на дворе, нежели сидеть в классе и не вертеться. Но каково было учителям?..
Мышецкий был не одинок в своем возмущении. Такие отличные педагоги, как преподаватель литературы Александр Иванович[16] и географичка Елизавета Ивановна Бронзова, всеми силами, идя на риск, противостояли этому крайнему опыту зарвавшихся педологов. С каким умилением вспоминал Сергей Яковлевич сельскую школу, где колхозные детишки, славные и умные, выслушивали стихи Пушкина и Некрасова, бойко решали в самодельных тетрадках задачки.
А вместо этого здесь, в бывшей столице, где каждый камень пропитан высокой поэзией, собирались галдящие ученики, устраивали суд над Евгением Онегиным, называли Пушкина «отрыжкой буржуазии», несли ахинею, которая непонятно каким образом могла уместиться в детских головах. Если же Мышецкий начинал отстаивать свое право быть педагогом – учить! – ему устраивали обструкцию… Конфликт зашел слишком далеко, и самое обидное, что из числа старых гимназических педагогов, из числа тех, что дрожали за свою шкуру, нашлись некоторые, которые «сверхреволюционно» отстаивали именно дикий «Дальтон-план».
– Вы, как педагог, – внушали ему, – должны доверить себя одаренности детей!
– Одаренности или одуренности, мадам?
– А вы предлагаете вернуться к буржуазному методу преподавания? – спрашивали его педологи, явно провоцируя.
– Послушайте, – возмущался Мышецкий, – а кто вам сказал, что учить детей последовательно, без бахвальства и разумно, есть буржуазный метод?
– Зато «Дальтон-план» развивает инициативу детей!
– Даже слишком развивает, – не уступал Сергей Яковлевич. – Педагогу остается ничего не делать. Я не верю в левацкие методы обучения, существует классика в педагогике, как и в искусстве! Мы к ней обязаны вернуться…
Приехало важное начальство, чтобы рассудить, кто прав, кто виноват. Некий товарищ Лучезарный… Мышецкий ахнул, когда увидел в лице инспектора Лучезарного уренского господина Бобра. Бобр постарел, но с каким апломбом говорил, как мастито держался! Портфель у него был, словно сундук, носил Бобр ныне скромную партийную «сталинку» и парусиновые баретки на резиновой подошве.
На педсовете, на котором обязательно должны были присутствовать и ученики (вот ужас-то!), Бобр учинил разгром Мышецкому:
– Мы знаем вашу реакционную сущность, – намекнул он педсовету, – мы видим, чем вы дышите… В такие великие времена, когда весь наш народ, под руководством великого товарища Сталина, идет прямо в пожар мировой революции, находятся еще некоторые попутчики, вроде гражданина Мышецкого… А нам бы интересно знать, что делал гражданин Мышецкий до восемнадцатого года?
– Пусть он ответит нам, – сразу оживились ученики.
– Я, учитель, не стану отвечать ученикам, – вспыхнул Мышецкий.
Улучив момент, он перехватил в коридоре Бобра-Лучезарного:
– Не стыдно вам, сударь? – сказал Бобру. – О великих временах не вам бы судить. И не вам, только не вам, кричать…
Бобр побагровел, баретки его скрипели.
– Вот оно, вот оно, – ответил. – Вижу лицо двурушника и несознательного попутчика. Извините, князь Мышецкий, но я вынужден пойти, куда следует, и доложить о ваших настроениях…
– Эх, вы! – покачал головой Мышецкий. – Неужели в гимназии вас ничему не научили? Первый урок в первом классе в Твери – я отлично помню его заветы: не фискаль – вот главное!
– Однако…
– Что «однако»? – Мышецкий был уже калач тертый, шинель поносил изрядно. – Попробуй, – сказал он Бобру, – попробуй, и я скажу, как ты хоругви таскал по Уренску…
Все! Прощай, школа, прощай, дикий «Дальтон-план». Зато как был рад Сергей Яковлевич, когда вскоре всех педологов разогнал товарищ Киров, и образцово-показательная школа на улице Восстания стала вдруг «трудновоспитуемой». И всех оставили на второй год, чтобы переучивались. Снова вернулись к классике: учитель учит – ученики учатся.
– Чем велик Пушкин? – спрашивали, и попробуй не согласиться: двойку тебе – раз, и все в порядке.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прошлое уже запорошило в памяти – прошлое отодвинулось.
Осталось насущное, ежедневное. Жить было трудно, денег мало, продукты по карточкам. Сергей Яковлевич вина не пил, жил скромно. На шее у него, перекрученный в веревочку, болтался жиденький галстучек. В руке – портфельчик из пожарного брезента. Чувствовал он себя хорошо. Даже очень хорошо для его лет. Он окреп, говорил тихо, всегда был вежлив со всеми. Иногда же прошлое хватало его за ноги, тянуло за собой. Так, не однажды, встречаясь на улице с «бывшими», он получал приглашения, сказанные шепотом:
– Умерла княгиня Барятинская, завтра у Николы отпевание… приходите, будут только свои.
Иногда приходил. Лежала в гробу, укрытая флером, княгиня Барятинская, которую Мышецкий помнил еще молодой львицей, а возле гроба бабушки стоял ее внук Алеша Барятинский – комсомолец и курсант Артиллерийского училища.
Жизнь брала свое – печали прошлого опадали с души, почти неслышно, как осенние листья. Дереву даже не больно: всему есть срок очищения. Одному был рад Сергей Яковлевич, что мудро поступил в 1918 – не бросился бежать по льду Финского залива в Терийокки, а потом и дальше, в Париж или в Буэнос-Айрес. А иные бежали и дальше: сейчас горестные письма из Кейптауна или Алжира – березка, русская березка да печаль родимых полей мучили их в бесплодных скитаниях.
Как-то Мышецкий получил через почту письмо, и был поражен:
«Осенив Себя Крестным знамением, объявляю сим всему Народу Русскому… Российские законы о Престолонаследии не допускают, чтобы Императорский Престол оставался праздным… А посему Я, Старший в Роде Царском, Единственный Законный Правопреемник… Сына же Моего, Князя Владимира Кирилловича, провозглашаю Наследником…»