Граждане - Казимеж Брандыс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он, наверное, ничего не ответил бы, — пробормотал себе под нос Моравецкий, продолжая строить догадки. «А впрочем, это еще неизвестно, — может, стал бы защищать Постылло. Партийная солидарность и все такое… Но как, как он мог бы его защищать? Нет, Ярош не лицемер, он согласится со мной хотя бы отчасти… А что, если он…»
Он вдруг сообразил, что Ярош может его огорошить нешуточным доводом:
«Вот вы меня упрекали, что я сужу о вас только по ошибкам, а через минуту судите обо мне, да и не только обо мне, по уродам, которые затесались среди нас. Значит, в нашей партии, в нашем движении вы видите только Постылло? Тогда нелегко нам будет понять друг друга, товарищ Моравецкий».
И снова перед Моравецким встало гневное лицо Яроша, и он словно ощущал на себе его суровый, недоверчивый взгляд.
«Послушайте, — воскликнул он мысленно, останавливаясь посреди мостовой. — Ведь не против вас, а к вам я обращаю свои слова! Поймите одно: таких, как я, — тысячи, и надо прислушаться к их вопросам! Не смейтесь, если даже вопросы покажутся вам мелочными или наивными… Для этих людей все в жизни связано с ними. Разве революция не есть завоевание любви народной? Вы заслужите нашу любовь, если каждый из нас будет иметь право прийти к вам со своими сомнениями, опасениями или даже протестами! Повторяю, таких, как я, много, вы их встретите повсюду. Если они не всегда идут с вами в ногу, помните, что эти пешеходы, несущие на плечах груз, — лишний, быть может, — хотят, несмотря ни на что, идти рядом с вами! Их влечет ваша смелая мысль, суровая ваша правота… Поэтому я и говорю: не надо их спихивать в канаву. Остерегайтесь тех среди вас, кто хочет добивать отстающих! Разве не боремся мы за то, чтобы люди стали разумными, благородными и сильными? Но пока еще не пришло поколение таких людей, не будем унижать тех, кто, хоть и спотыкается, но идет с вами, иногда преодолевая страшную усталость. Им следует сегодня дать права гражданства, уравнять с другими. Они — часть народа, который идет вперед трудной дорогой и сам прокладывает ее себе. Дайте каждому внести свою посильную лепту и осуждайте только тех, кто сознательно тормозит строительство новой жизни».
От площади Унии подъезжал автомобиль. Моравецкого на миг ослепил двойной сноп света, и он отошел к тротуару. Здесь снова застрял, погруженный в свои думы.
«Какой я все-таки говорун! — сказал он себе с удивлением. — Будь здесь Ярош, я его затопил бы потоком слов!»
Мысли уперлись в тупик, из которого не было пути дальше. В сущности, он уже все сказал.
«Разве такие разговоры к чему-либо приводят? — размышлял он уныло. — Уж не есть ли это с моей стороны попытка самоутверждения при помощи слов? Одно ясно…»
Опять оборвалась нить мыслей. Что ясно? Он искал уже не доводов, а твердой почвы под ногами.
Но тут Ярош сам подал голос. Его ответ произвел на Моравецкого сильное впечатление.
«Вы сказали: вина ваша или ошибка в том, что вы допустили в свою жизнь Дзялынца. А мы вот от таких Дзялынцев убереглись. Мы уберегли нашу жизнь от преступления, которое могло нам обойтись дорого и принести не одно только разочарование. Разве не стоило ради этого кое-чем пожертвовать?»
Моравецкому уже нечего было больше сказать. Он шел все медленнее и, наконец, опять остановился. Снял очки и стал их протирать, пораженный новой мыслью.
«Да, вот что ясно: с сегодняшней действительностью меня связывает все, что я делал в жизни. Права гражданина Народной Польши закреплены за мной тем, что я отдавал ей в последние годы. Этого никто у меня не отнимет и никто не станет отрицать. У меня есть доля в общем достоянии».
Он вспомнил годы 1946 и 1947, когда отстраивалось здание их школы, и они с Ярошем бегали по всему городу, вымаливая ордер на гвозди или доски. А там — долгие часы в классах и на советах, беседы с учениками. Каждый день приносил с собой новые задачи… Дискуссии и торжества… Город, чуть не с каждой неделей менявший свой облик… И он, Ежи Моравецкий, жил всем этим, отдавал лучшую часть своей души. Он научился любить новую жизнь, так непохожую на прежнюю. Это была любовь деятельная, непохожая на то смутное умиление при мысли о мазовецком ландшафте, которое когда-то сходило за любовь к отчизне. Он радовался каждой повой стене, каждой новооткрытой в человеке доблести, каждому новому магазину и каждому метру сукна, выпущенному польской фабрикой. Он оглянуться не успел, как его захватила бурлящая вокруг лихорадочная повседневная работа, на которую он не раз роптал и жаловался, от которой по временам тщетно пробовал отбиваться. Незаметно для него самого она стала содержанием его жизни, он занял уже в ней свое насиженное и заслуженное место, Это-то и решало вопрос вернее всяких формул.
Да, здесь, среди людей, в гуще рождающейся новой жизни, еще бесформенной, запутанной и неясной, предстал перед ним строгий лик правды. Как много еще нужно понять, как кропотливо приходится отсеивать добро от зла…
«Эх, Ежи, Ежи! — удивлялся Моравецкий самому себе. — Где же ты искал свой «высший закон»?
Чем больше он размышлял, тем больше поражался тому, что он искал так далеко высшей правды, тогда как она была близехонько, под рукой.
Он подумал о завтрашнем дне в школе. Как всегда, его ожидало там множество малых дел. Надо наладить работу исторического кружка, который решено опять открыть… Поговорить с Рехнером из восьмого «А» — ему что-то неясно в последнем докладе… Потом разобрать жалобу родительского комитета на компанию учеников, которых уже несколько раз видели в вестибюле ЦДТ среди пьяных «бикиняров»… Об этом надо будет потолковать с Ярошем.
Он достал из кармана записную книжку и, просмотрев все, что намечено им на завтра, дважды подчеркнул этот последний пункт. Потом спрятал книжку и завинтил авторучку.
— Вот, кажется, и все, — пробормотал он и зашагал дальше, уже немного успокоившись.
Скоро он увидел перед собой ярко освещенную площадь. Толпа зрителей окружала дощатую эстраду, на которой выступали артисты. А над эстрадой скрещивались лучи прожекторов. Толпа ритмично хлопала в такт краковяку. Мелькали павлиньи перья, шумели полосатые юбки танцующих девушек.
* * *— Говорит Чиж. Кто у телефона? — крикнул Павел в трубку.
— Магурский, — отозвался бас. — Ага, отыскались, наконец! Мы уже хотели заявить в милицию. Хорошие номера вы откалываете! Где вы пропадали?
— Я вам потом все объясню, — со смехом обещал Павел. — А разве Сремский никому не говорил, что получил от меня письмо?
— Он об этом упоминал, но как-то глухо. Ну, да ладно. Вы живы — эго главное. Но когда вы соизволите явиться в редакцию, чорт вас побери?
— Могу явиться хотя бы через четверть часа. Я звоню с почты. Если у вас найдется свободная минута, я…
— Сегодня все танцуют! — прогремел Магурский. — Ничего не выйдет. Я обещал жене пойти с нею на гулянье. Вы, наверное, думаете, что мне, хромоногому, лучше сидеть за письменным столом? А вот моя жена совершенно иного мнения! Я в редакцию забежал только на минутку и сейчас смываюсь. Приходите завтра в десять на редколлегию. Будем вас бить за нарушение трудовой дисциплины. А теперь идите танцевать.
— Ладно. Значит, до завтра!
— Постойте, Чиж! — крикнул Магурский. — Правда это, что вы все время торчали на «Искре»? Алло! Ч-чорт! Алло!
Павел притворился, что не слышит, и, ухмыляясь, тихонько повесил трубку.
Три четверти девятого. Час назад Павел на Жолибоже нашел квартиру запертой и в дверной щели записку: «Приду к одиннадцати. Агнешка». Кому предназначалась записка? Он решил не думать об этом. Надо будет прийти сюда снова к одиннадцати. Он созерцал записку с некоторым удивлением: неужели Агнешка так скоро забыла его? Неужели ее даже не встревожило его внезапное исчезновение? Он долго смотрел на бумажку с четырьмя нацарапанными впопыхах словами. Не хотелось сразу отказаться от последних иллюзий. Он с ними сжился, как сживаются часто с воспоминаниями, и жаль ему было расстаться с ними. Во время своего пребывания на «Искре» он ночевал у одного железнодорожника, к которому его привел Бальцеж. Иногда по ночам его охватывала тоска по Агнешке. Он оборонялся от этой тоски всячески, как умел. Твердил себе, что Агнешка думает о нем и, наверное, жалеет об их разрыве, и ждет его… Так он утешал себя, и в самые тяжкие минуты его поддерживала сладкая надежда на первое их свидание по возвращении в Варшаву. Стоило коснуться этой надежды, как трогаешь спрятанный на груди заветный узелок, — и сразу на душе становилось легче. Часто он так и засыпал, откладывая на день-другой мысли об отъезде.
Сейчас он с новым приливом бодрости внимательно перечитывал — бог знает, в который раз — фразу: «Приду к одиннадцати. Агнешка». Она была похожа на условный шифр. И Павел решил прийти сюда к указанному в записке часу и расшифровать ее. Ведь все можно выяснить в откровенном и честном разговоре. Он больше не боялся услышать даже самую горькую правду. С «Искры» он вернулся вооруженный новым опытом, который поможет ему многое перенести. Облегчит ему душу это свидание или, наоборот, ляжет на нее новой тяжестью, — все равно, жизнь не оскудеет. Удивительно, до чего эта история с «Искрой» с самого начала тяготела над его отношениями с Агнешкой! А ведь между тем и другим нет как будто никакой связи. Ну вот он скова приехал с завода — и через час или два они с Агнешкой придут к какому-то определенному решению, скажут друг другу «да» или «нет». «А, может, она меня никогда и не любила?» — мелькнуло вдруг в голове у Павла.