Сергей Есенин - Станислав Куняев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лишь в первом стихотворении, написанном после встречи, – «Заметался пожар голубой…» – еще слышен мотив перехода в иное душевное состояние, в который вплетается воспоминание о прошлом: «Я б навеки забыл кабаки…» Да еще одна строфа из стихотворения «Ты прохладой меня не мучай…» сжато вобрала в себя все слухи и сплетни, которые ходили о поэте по миру.
На этом и кончаются все реалии. Сама любовь в этих стихах выглядит неземной, сказочной, напоминающей любовный мотив есенинских стихов рубежа 1915–1916 годов… только теперь вместо весенних и летних красок преобладают осенние, более соответствующие душевному состоянию поэта.
По-смешному я сердцем влип,Я по-глупому мысли занял.Твой иконный и строгий ликПо часовням висел в рязанях.
Я на эти иконы плевал,Чтил я грубость и крик в повесе,А теперь вдруг растут словаСамых нежных и кротких песен.
Не хочу я лететь в зенит,Слишком многое телу надо.Что ж так имя твое звенит,Словно августовская прохлада?
В семи стихотворениях цикла, если рассматривать их в хронологической последовательности, проходит целая жизнь человеческой души в разных стадиях. Первое стихотворение – радость узнавания. Второе – неожиданность открытия силы своего же чувства, и оно же – последнее, где голос временами срывается на крик, а признание «не хочу я лететь в зенит» – только секундная пауза перед тем, как в зенит отправиться.
И сама героиня стихотворения растворяется в окружающей умиротворенной осени – «потому и грущу, осев, словно в листья в глаза косые…». А ее присутствие только помогает поэту «расстаться с озорной и непокорною отвагой», ибо прощание с хулиганством происходит в унисон с умиротворением природы, вбирающей в себя души двух влюбленных.
И мне в окошко постучалСентябрь багряной веткой ивы,Чтоб я готов был и встречалЕго приход неприхотливый.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Прозрачно я смотрю вокругИ вижу, там ли, здесь ли, где-то ль,Что ты одна, сестра и друг,Могла быть спутницей поэта.
«Сестра и друг…» Вот чего ему не хватало всю жизнь и что в мгновение ока уничтожило сохранившийся от старого плотский позыв – «слишком многое телу надо»… Без проклятий и жалоб, тихо и просветленно он «летел в зенит» в этих стихах, откуда и родная земля казалась ему лишь переменным пристанищем на пороге вечного бытия, что снова вязало неразрывной нитью его, нынешнего, с прежним, «космическим», восьмилетней давности.
Там теперь такая ж осень…Клен и липы в окна комнат,Ветки лапами забросив,Ищут тех, которых помнят.
Их давно уж нет на свете.Месяц на простом погостеНа крестах лучами метит,Что и мы придем к ним в гости,
Что и мы, отжив тревоги,Перейдем под эти кущи.Все волнистые дорогиТолько радость льют живущим.
И перестала страшить «ивовая медь», еще недавно навевавшая смертельный ужас. «Иная радость мне открылась…» – открылась в желтом тлене и сырости, причине прежней смертной тоски… Здесь снова возникает мотив сада, но сада, которому не суждено цвести вечно, и с этой мыслью поэт впервые по доброй воле примиряется, ни на что не сетуя… Единственно, о чем он вспоминает с радостной тоской, – это о родном доме, о местности, где «мечтал по-мальчишески – в дым», но коли ураганом развеялись все детские мечты – не о чем жалеть. И от воспоминаний он переходит к тому, ради чего, наверное, и писался весь этот цикл, носящий задиристое название – «Любовь хулигана».
Я хотел бы опять в ту местность,Чтоб под шум молодой лебедыУтонуть навсегда в неизвестностьИ мечтать по-мальчишески – в дым.
Но мечтать о другом, о новом,Непонятном земле и траве,Что не выразить сердцу словомИ не знает назвать человек.
Последнее стихотворение цикла – «Вечер черные брови насопил…» – может служить примером предельной поэтической свободы Есенина.
Первые три строфы ничего особенного в себе не заключают. Здесь любой читатель будет усыплен простеньким описанием переживания быстротекущего времени.
Вечер черные брови насопил.Чьи-то кони стоят у двора.Не вчера ли я молодость пропил?Разлюбил ли тебя не вчера?
Не храпи, запоздалая тройка!Наша жизнь пронеслась без следа.Может, завтра больничная койкаУпокоит меня навсегда.
Может, завтра совсем по-другомуЯ уйду, исцеленный навек,Слушать песни дождей и черемух,Чем здоровый живет человек.
А дальше… Дальше следует такой провал, что не сразу даже веришь своим глазам – да Есенин ли это? Набор самых дурных стихотворных штампов из жестоких романсов, где один буквально перебивает другой, поначалу ошарашивает.
Позабуду я мрачные силы,Что терзали меня, губя.Облик ласковый! Облик милый!Лишь одну не забуду тебя.
Сдается, стихотворение безвозвратно погибло. Но тут Есенин делает то, на что в XX веке среди русских поэтов был способен, кажется, только он один. Поистине, «вы ж такое загибать умели, что другой на свете не умел…». Это признание Маяковского впрямую связано с его восхищением следующей строфой, хоть «агитатор, горлан, главарь» и старался скрыть это всеми возможными способами.
Пусть я буду любить другую,Но и с нею, с любимой, с другой,Расскажу про тебя, дорогую,Что когда-то я звал дорогой.
Эта совершенная во всех отношениях строфа кажется невиданным взлетом после всего предыдущего. Но в следующих двух строках еще не опомнившегося читателя настигает нечто совершенно головокружительное:
Расскажу, как текла былаяНаша жизнь, что былой не была…
После этого можно перевести дух и опуститься на землю, опустить вместе с собой и ошеломленного любителя поэзии, тривиально вздохнуть, махнув рукой.
Голова ль ты моя удалая,До чего ж ты меня довела?
* * *В то время как Есенин парил в творческих эмпиреях, события шли своим чередом.
По делу о скандале в «Стойле Пегаса» 23 ноября должен был состояться суд над поэтом. Однако «дело четырех поэтов» заслонило все предыдущее. Раздутая провокация, несмотря на решение товарищеского суда, могла иметь самые дурные последствия, и Есенин, которому вся эта история явно не прибавила здоровья, решил лечь в профилакторий для нервных больных на Большой Полянке. Необходимо было отдохнуть, успокоиться и скрыться хотя бы на время от милиции и всякого рода стукачей и провокаторов.
А само «дело четырех поэтов» лежало и ждало своего часа. Никто и не думал его закрывать. Оно было сдано в архив лишь в мае 1927 года, уже после гибели Есенина и Ганина, а в отношении Орешина и Клычкова было «прекращено за давностью».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});