Бесы пустыни - Ибрагим Аль-Куни
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
5
Опять наступила темнота. Непроглядная тьма — он знал ее превосходно. Всякий, кто проходил через Сахару, знает ее прекрасно: облака жажды обволакивают. Наступает предел. Тело вянет. Сердце сжимается, усыхает, каменеет, кровь и жизнь истекают из вен. Зрение слабеет, перед обоими зрачками виснет покров тьмы. После этого начинаются видения и являются призраки…
Он свалился у пропасти. Следил за призраками. Смешались день и ночь. Занавес начал творить перемирие между светом и тьмой. Путешествие всегда начинается так, с этой сделки. Вода превращается в пар, темнота окутывает. День обращается в ночь. Появляются привидения. Тащат его сквозь ночь. Через эту тьму, во странствии во тьму. Он следует за ней по длинному коридору, пока не наступит забвение, пока все не сольется в ничто. Забвение облегчает переход чего бы ни было в ничто. Если жаждущий забудет себя, перестает знать, кто он такой, ему много легче совершить прыжок в колодец, потому что забвение, забытье — это отсутствие, ничто, оно снимает всякий страх перед пропастью, равняет жизнь с небытием. Все те, кто когда-нибудь прыгал в колодцы и спасся, сходились на том, что делали это после того, как надолго ушли из бытия, потеряли сознание и счет времени. Никто был не в силах вспомнить что-нибудь и описать свое падение на дно. Все сходились на том, что обретали чистоту и экстаз, едва утрачивая ощущение собственного тела и завершая переход по перешейку боли. Один из последователей религиозного братства аль-Кадирийя когда-то рассказывал ему в Сердалисе, что дервиши хотят добраться до такого состояния в своем экстазе, когда вытаскивают ножи и принимаются ранить себя в грудь. Он сказал еще, что в бытии нет ничего более жестокого, чем хиджаб, оболочка, или бремя телесное. В тот день собеседник, однако, не поведал ему о тайне сахарцев. Не сказал, что пастухи доходят до искомого состояния путем более кратким и легким: посредством жажды. Если бы дервиши аль-Кадирийи знали этот секрет, им бы вовсе не требовалось истязать себя этими ранениями и истеканием крови. Всего делов-то: отправиться в пустыню без воды.
Один из пастухов, из тех, что выжили и были возвращены к жизни, сообщил ему, что почувствовал, пробираясь по перешейку, некое состояние прозрачности и опьянения, которые язык не в силах описать. Он почувствовал себя горской света. Дуновением ветра, ангелом невесомым без тела. Затем загоревал, беда его переполняла. Он плакал и стонал, рвал одежды на груди и повторял: «Дал бы ты мне остаться там навеки… Пусть бы они оставили меня как есть». Он мучился, катался в пыли, как помешанный, и это его состояние продолжалось, пока усталость не сморила его и он не заснул. Когда пастух очнулся, луна выплыла на свою дорожку. В конце ночи он объявил еще об одном секрете. Сказал, что не ощущал отчаяния и не испытал такого горя, как пришлось изведать именно в тот момент, когда он раскрыл глаза и узнал (именно так сказал: «узнал»), что сам в себе родился заново, в своем же теле, в собственной памяти. Узнал, что нет бытия в вечности, кроме как через уничтожение. Нет перехода, нет полноты и совершенства без замены оболочки, таким путем, как змеи сбрасывают кожу — тот змей, что обманул прародителя и украл его вечное житие. Змеи позаимствовали этот способ и с пользой употребили его для себя… После всего сказанного они не спали всю ночь, проговорили об обмене кожи. Он взял поводок в свои руки и пересказал все многочисленные случаи, когда на его глазах змеи сбрасывали кожи и возрождали себя в ярком обличьи, в новом теле, с удвоенной молодостью и для новой жизни.
Теперь ему предстоит собраться с силами, терпеть и ждать. Ему надо было ждать наступления поры и состояния уничтожения. В уничтожении — забвение, оно сравняет равнину с горой, небо с землей, вершину и дно, свет и мрак, жизнь и смерть. Он не насладится избавлением, иначе чем через высвобождение в процессе уничтожения…
Он лежал на спине. Открыл глаза. Вперил взор перед собой. Все покрывал мрак. Вот он начал рассеиваться. Туманную завесу прорезали трещинки цвета розовой шерсти. Мелкие щепотки проплывали перед лицом неспешно и лениво. Тьма поглощала их, уменьшала в размере, рвала на мелкие кусочки. Однако все эти щепотки с упрямством возвращались и множились, сливались в более полные отрезки и плыли в пространстве над неведомым зевом пропасти. В расщелинах образовалась всклокоченная голова, не то с черными, не то с карими глазами, и с конической бородой. Она надвигалась, и он различил два величественных, загнутых назад рога. Он зажмурился, потом раскрыл глаза вновь. Страшная голова продолжала склоняться над ним, вперясь в него чисто человеческими глазами — правда, взгляд был туманный, загадочный. Удад собрал все свои силы, чтобы шевельнуть губами, и пробормотал голосом, неизвестно слышимым кем-то еще кроме него самого, он не знал, или, может, это душа его проговорила:
— Амгар? Ты пришел взять меня? Что, все дни сочтены, а, Амгар? Куда ты хочешь, чтобы мы направились?..
6
Рассказывали, что горный баран, которого народ на равнине привык именовать как «одержимого», витал вокруг палаточных стоянок, блуждая там без дела целыми днями, пока на него, наконец, не вышел дервиш. Он наткнулся на него на холме, выходившем на месторасположение дома вождя, уже в сумерках, сопровождал его в лощине, а потом народ видел, как они оба вдвоем направились на восток на широко открытое пространство — эта дорога вела к вершинам на горизонте. Другие говорили, что слышали, будто дервиш называл одержимого зверя «Удадом». Та группа, которой нравится во всем сомневаться и все отрицать, твердила в ответ: «Ну и что? Что здесь такого? Как вы хотите, чтобы дервиш обращался к своему приятелю-барану, каким другим именем, кроме Удада? Ведь Удад-то и есть: горный баран, на местном наречии». Тогда первые, кто всегда страстно желает извещать соплеменников о делах потустороннего мира и отслеживает все перипетии и превращения джиннов, задавали вопрос: «Если уж дервиш сопровождал настоящего горного барана, то почему он смеялся, шутил с ним, разговаривал с ним? Мы слышали их обоих, они вместе смеялись, разговаривали, обменивались шутками. Мы слышали, как существо, принявшее облик горного барана, говорило языком покойного Удада, его голосом, с его акцентом». Команда сомневающихся и все отрицающих не желала сдаваться и излагала новые аргументы: «Горный баран, одержимый джиннами, в состоянии говорить на тысяче языков с тысячью акцентов. Да джинны просто не будут самими собой, если им не под силу будет такая маленькая хитрость. А что до обращений его и до шуток дервиша, так ничего странного тут нет. Дервиш не был бы дервишем, если б не мог общаться с джиннами. Мы слышали, как Муса разговаривал с деревьями акации и дружески беседовал с истлевшими костями в могилах, так что, ему трудно, что ли, обратиться к жильцам того света, которые порою беседуют даже с пастухами?!.»
Однако, отсутствие дервиша затягивалось, он не возвращался в становище. Шли дни, затем — недели. Народ искал его в акациевом вади, в близлежащей пустыне, однако не было и следа. Спустя некоторое время его привезли пастухи, возвращавшиеся из пустыни Тедрарта. Они рассказали, что обнаружили его спящим в одной из тамошних пещер.
К дервишу приступили с допросом, но он тем не менее отказался комментировать свое загадочное путешествие. Одна потерявшая любимого преследовала его так, что уединилась с ним на пустыре. Она преградила ему дорогу и принялась допрашивать:
— Кончай бегать и уклоняться, ответь мне на вопрос: что тебе рассказал горный баран?
— Баран?!
— Да. Горный баран. Думаешь, я не знаю, в чем тут секрет? Ты что, забыл, что я его мать?
Дервиш попытался отвести взгляд в сторону, обратился лицом к горизонту. Смотрел, как солнечный диск купается в мареве заката, но старуха не отставала, лезла ему на глаза. Он с трудом пробормотал:
— Ну разве может несчастный баран говорить что-нибудь?
Она сделала еще один шаг ему навстречу. Пристально и как-то странно вперилась взглядом ему в глаза. Ему показалось — она дрожит. Сдавленным голосом, будто издавая предсмертный хрип, она проговорила:
— Я знаю тайну. Я — мать.
Он смутился. Помедлил с ответом. А она уже угрожала:
— Не лги!
В конце концов он был вынужден признаться:
— Кто раскрыл глаза перед зевом тьмы, заслужил наказание за видение. Кто узрел — поражен слепотой и немотой.
Он попытался покинуть ее, но она вновь встала ему поперек дороги:
— Это признание жажды моей не утолит! Я не успокоюсь, пока ты мне не сообщишь, что он тебе рассказал.
— Кто узрел, ничего никогда не скажет. Кто видел — язык потерял.
— Ты что это начинаешь со мной вещать языком дервишей?
Муса стоял в изумлении, растерянный, почти без сил. Он не находил никакого другого языка, кроме языка дервишей, что подходил бы для беседы о сокровенном, об уничтожении, о растворении души…