Русский лес - Леонид Леонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
День кончался. Саша глядел в желтый закат поверх низких, в этом месте Петербурга, крыш за окном. Ему было жутко и почти хорошо. Но вдруг по соседнему переулку с дребезгом, названивая во все трензеля, проскочила пожарная команда, и, напрасно стараясь стряхнуть с себя жандармское наважденье, Саша сперва шевельнул головой, проглотил скопившийся в горле комок, потом медленно вытащил и спрятал под стол свою плененную было, онемевшую руку. Her, никто еще с такой вкрадчивой прозорливостью не читал его тайных опасений и намерений, и вот уже не было сил уйти, не дослушав их до конца... разве только если бы Саше со стороны помогли в этом, а для этого стоило пойти на спасительную ссору.
«Я и не ждал, что сослуживец Гиганова предложит мне что-нибудь иное, кроме низкого негодяйства», — скользким, неверным голосом, но в то же самое время готовый и прощенья просить, вставил Саша.
С прижатым к груди подбородком Чандвецкий откинулся на спинку стула; жилы на его лбу напряглись рогаткой, левый висок порозовел, как от пощечины, челюсть слегка отвисла; он расстегнул крючок у ворота. И все же та большая победа, какой он добивался, была близка: студент не уходил, сидел перед ним, как привинченный. Оставалось только добить его в нем самом.
"Вам предоставляется на выбор, молодой человек, стрелять в меня или же воспитывать в духе своих убеждений... если допускаете великодушно, что мой несовершенный полицейский мозг способен воспринять ваши идеи, но прошу вас... воздерживайтесь от неопрятной пены на губах. Брань всегда служила признаком дефектного мышления... и я рекомендовал бы вам время от времени пропускать по молодым чувствам косильную машинку: так создаются знаменитые, устойчивые английские лужайки. Сильные не бранятся, они улыбаются... — Скука превосходства отразилась в лице жандарма. — Вы сбили меня с мысли, но, помнится, я собирался спросить, что же будет с вами, если они когда-нибудь в мильон-то глаз разгадают ваше трусливое, эгоистичное ничтожество, помноженное на манию величия? Уж они-то не помилуют балованного мальчика из хорошей семьи, как я простил вам курбет с Гигановым и эту вашу последнюю, неприличную выходку... потому простил, что даже при вашем дурном фанфаронстве вы мне ближе Слезнева и Крайнова. Вы еще не знаете, в какой степени житейский успех зависит от своевременного учета своих качеств. Давайте же взглянем вместе в зеркало, я помогу вам разобраться в ваших собственных чертах... Итак, вы хотите жадно и много, но мнимые таланты ваши исчезающе мелки, людей вы знаете по романам, Россию же — из вороватых бесед с дворником и дачным водовозом... и, наконец, рубашки и горничных вам выбирает мать. Разве не правду я говорю? Кроме того, вы мнительны и физического страданья боитесь больше любого позора. Вид чужого горя скорее раздражает, чем огорчает вас... даже не потому, что это пробуждает мучительные гражданские чувства, — ведь вы же не терпите никаких обязательств! — а оттого, что это придает дурной привкус житейским радостям, мороженому, в том числе... не так ли?.. любите мороженое, молодой человек? Нет, вы далеко не баррикадный деятель... Словом, отлично разбираясь в конструкциях, в логике всего на свете, вы ничему не научитесь и ничего не свершите в жизни... так что к закату кровь в вас прокиснет от бесплодия и зависти к ближнему, к здоровью, дарованьям, к исправному пищеваренью, даже к духовным мукам его, из чего выплавляются не только шедевры, но еще такие, более священные, вовсе незримые и доступные вашему пониманию сокровища — как разочарованье гения. Наверно, не сумев выбиться в Прометеи, вы приспособитесь на роль коршуна к одному из них... и вам понравится с годами это жгучее, близкое к творчеству, наслажденье терзать ему печень, глушить его голос, чернить его ежеминутно, чтобы хоть цветом лица своего с ним сравняться. Итак, неважный с вас получается портрет! Однако же полностью осознанное ничтожество является не меньшей движущей силой: тот же талант, лишь с обратным знаком. Такие-то и нужны нам... не потому, что бежать им от России не с чем и некуда, а оттого, что подобные вам ненавидят объекты зависти своей еще сильнее нас. Я не сулю вам хорошо меблированного философского покоя, Грацианский, и не на должность Гиганова приглашаю вас, я вас в главные демоны зову... которые и оставляли самые глубокие, наиболее памятные, доныне так великолепно кровоточащие следы в истории нашей злосчастной планеты. Лишь крупного шага человек способен перешагнуть этот ров, отделяющий вас, может быть, от подлинного величия... не скрою, с обратным знаком, разумеется! Так испытайте же себя, рискните, покажите свою волю, сверхчеловек, как вы именуете себя в той тетрадке с должностями. Прыгайте смелее, мы не дадим вам упасть. Ну, любое для начала... о Крайнове, о Слезневе, даже о самом себе!.."
Чандвецкий кончил и суровыми глазами искусителя поталкивал свою жертву через последние сантиметры, остававшиеся ей до края.
"У вас редкая прозорливость, подполковник... и зря, право же, зря вы не пошли в оптинские старцы после того приключения... — весь в пятнах пробормотал Саша, тем более подавленный перечнем своих предстоящих несчастий, что выслушанная им характеристика поражала своей безупречной точностью. — Я не плачу о своей злосчастной судьбе лишь вследствие глубокой моей испорченности. По-видимому, вам остается лишь вручить мне сребреники и кличку. Что же, тряхните мошной, подполковник!.."
Чандвецкий холодно смерил его глазами.
«Я так и думал, что вы дитя своего закатного века, духовный отпрыск Заратустры. В свою очередь, его выдумала плюгавая канцелярская личность, готовая хлыстом выместить на женщине свое вынужденное целомудрие. Такие боготворят и боятся женщин, а в подворотне скверного дома торопливо крестятся украдкой, чтоб ниспослано им было полчаса простонародного здоровья и не допущено заразиться ненароком. Впрочем, они благополучно вступают в брак и славятся прочностью семейного очага, хотя до гроба потом терзаются подозрительным сходством своих малюток с приятелями, в разное время забредавшими на огонек...»
Липкая, одуряющая слабость, как при отравленье, мешала Саше прекратить расправу... но при последнем выпаде Чандвецкого он пружинно поднялся со сжатыми кулаками и опухшим лицом.
«Я готов согласиться с вами, Герман, что по бездарности ничего из меня в жизни не получится... но вот что касается пункта с малютками, то не посоветую вам оставлять свою прелестную супругу наедине со мною, подполковник».
Тогда Чандвецкий тоже встал, неторопливо, одной рукой, застегивая верхний крючок кителя.
«В подобном тоне не принято упоминать о порядочных женщинах, молодой человек, и я мог бы жестоко наказать вас, но... — Он помедлил, и жестокая усмешка шевельнулась в его коротко подстриженных усах. — Впрочем, попытайтесь, испробуйте ваши чары, господин Грацианский. Вы свободны», — заключил он чопорно и чуть выпятив грудь, как полагалось в их кругу при вызове на поединок.
Все это было рассказано в сокращенном и подправленном виде, — без обморока, без намеков на Молодую Россию, без наиболее ядовитых характеристик Чандвецкого. Морщихин так и понял, что преувеличенная в рассказе умственность жандарма нужна была Александру Яковлевичу для придания пущего достоинства его собственной особе. Тут бы рассказчику перевести дух и вкусить мед восхищения от потомка, да, видно, бес старческого хвастовства потянул его за язык и надоумил для большего правдоподобия связать дело с историческим календарем.
— Плюха моя Чандвецкому стоила мне впоследствии всего двухдневного ареста... — закончил Александр Яковлевич, заметно разнеженный своим воспоминанием. — Да я бы и не так еще отхлестал этого полицейского цезаря в тот же вечер, если бы не торопился на свою лекцию в Народный дом графини Паниной.
— Простите, не уловил, — по внезапному побуждению, чтобы выгадать время на раздумье, вставил Морщихин, — это вы сами читали лекцию в тот день... или слушали кого-нибудь?
Вопрос был явно приятен Александру Яковлевичу.
— Конечно, сам, э... я ведь довольно рано начал свою просветительскую деятельность в рабочих низах! — с удовольствием отвечал он.
— И как же прошла ваша лекция... после такой встряски? — в предчувствии близкого клада каким-то несвойственным ему голосом спросил Морщихин.
— Отлично!.. Я читал о великом Пушкине и никогда еще не был в таком ударе. Кстати, все это случилось в памятный день, первого сентября, когда на оперном спектакле в Киеве было подстрелено наиболее кровожадное чудовище царизма — Столыпин, э... Петр Аркадьевич, а вы знаете, с какой быстротой распространяются известия такого рода. Должен признаться, при всем своем отвращении к актам единоличного террора, я праздновал в тот вечер двойную победу. Моя аудитория уже что-то знала про киевский выстрел... так что едва я помянул о знаменитом коте у лукоморья, закованном в золотые кандалы, всем уже ясно было, кто скрывается под псевдонимом так называемого кота, и что за тридцать витязей, хоть и без красного знамени пока, выходят на брег морской, куда и какого именно несет колдун богатыря. О, разумеется, свой небывалый успех я не приписываю одному себе... свое вдохновенье я всегда черпал в самой гуще масс, э... и верно, слово мое обжигало мне собственную мою гортань, а в зале перед собой я видел мужественные, взволнованные лица рабочих, будущих партизан, командармов и вдохновителей социалистических пятилеток. Да вам и самому, как народному трибуну, известно это благородное чувство родства со своим народом, ожидающим от тебя, э... ну, некоего пламенного зерна! — Он смахнул что-то из глаза, верно, соринку. — Вот и сам разволновался с вами... тянет, тянет порой погреть в золе воспоминаний эти, хе-хе, холодеющие руки!