Журнал «День и ночь» 2010-1 (75) - Лев Роднов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А это уже «на полном серьёзе»… и, кажется, не монаху Панкратию, а самому себе, четырнадцатилетнему. В знаменитых терцинах 1830-го года Пушкин, много испытавший, зрелый поэт в полном расцвете дара, сам производит подробный и точный анализ своего поэтического младенчества. Он видит и необходимость мечтательного «праздномыслия» для того, чтобы «кумиры» с мраморными циркулями и лирами в руках, с «печатью недвижных дум» на ликах могли наводить на сердце мальчика «сладкий некий страх» и вызывать на его глазах «слёзы вдохновенья», и невозможность выбора между двумя «бесами»:
Один (Дельфийский идол) лик младой —Был гневен, полон гордости ужасной,И весь дышал он силой неземной.
Другой, женоподобный, сладострастный,Сомнительный и лживый идеал —Волшебный демон — лживый, но прекрасный.
Пред ними сам себя я забывал;В груди младое сердце билось — холодБежал по мне и кудри подымал.
Безвестных наслаждений тёмный голодМеня терзал. Уныние и леньМеня сковали — тщетно был я молод.
Средь отроков я молча целый деньБродил угрюмый — всё кумиры садаНа душу мне свою бросали тень.
Всё сказано. Аполлон, жестокий бог гармонии, меры, космического призвания, недоступной слуху профанов музыки сфер — и Эрот (или, может быть, Вакх — Дионис?), бог страстного влечения, кипения и благоухания живых сил человеческой природы, прекрасной и отвратительной, блаженной и убийственной, чистой и тёмной… Оба кумира владеют существом Пушкина в равной в степени. Выбор между ними невозможен. Но они находятся друг с другом в непримиримой и непрерывной вражде. Пушкин с детства жил в клокочущем жерле этой схватки. Между «мерой» и «морем» (как писала Цветаева), между подвигом и преступлением. Ступая по лезвию бритвы, то и дело соскальзывая в пропасть и воспаряя над нею в область раскалённых облаков Апокалипсиса. С самого детства.
3.«Безвестных наслаждений тёмный голод…»
Лёгкой кистью набрасывает Пушкин таинственные прелести Натальи. А где-то совсем рядом в волшебном мире его творческого воображения расцветает иная любовь, возбуждаемая и подогреваемая образами Парни… Вот Кольна, Эвлега, Мальвина.
«Любовь — кровь» не просто рифма. Это — сюжет. Идеология. Герой — воин, странник, бард, вспоминающий «дела давно минувших дней». Героиня — любовница, изменница, воительница. Пушкинские ямбы озаряются вспышками молний, оглашаются стуком копий, лязгом мечей, кликами мщения… Последний стон умирающего, в котором слышится имя преступной возлюбленной… Шум ветра, качающего ветви «мрачной ивы». Плеск волн, разбивающихся о седые скалы… У Пушкина «в работе» предромантический антураж.
Между тем не придуманные, не «вымечтанные», а вполне реальные девушки и молодые женщины желанными гостьями приходят под разными именами в его заколдованный замок, под сводами которого разворачивается дивный благоухающий карнавал! Елена, Хлоя, Дорида, Эльвина, Лила, Лида, Делия… Красавицы нюхают табак («Ах, отчего я не табак…»). Играют на театре («Блажен, кто может роль забыть На сцене с миленькой актрисой…»). Являются поэту в нескромных грёзах («Эльвина, почему в часы глубокой ночи Я не могу тебя с восторгом обнимать…»). Музицируют, поют, танцуют, прельщают, разочаровывают… элегия — в качестве сосуда душевного излияния — очень скоро становится Пушкину тесна. Он доводит её очертания до филигранной тонкости, и в тот момент, когда жанровая форма начинает по существу отвечать подлинному переживанию молодого поэта, под его пером возникают элегии непревзойдённой художественной дерзости — не столько меланхолические, сколько желчные; не столько покорно-созерцательные, сколько заряженные духовной бурей, бунтом против всяческих цепей, в том числе и «амурных». «Одолев» элегию, Пушкин потом не раз использует эту форму для воплощения всевозможных замыслов. Но это — впереди.
А пока начинающий автор — конечно, не без влияния лицейских занятий — полагает перед собой и «аполлоновскую» тему. Чтобы детально исследовать её и найти соответствующее ей поэтическое слово. Поначалу самой удобной формой для такого исследования представляется дружеское послание. «К другу стихотворцу», «К Батюшкову», «К Дельвигу», «К Жуковскому», «В альбом Илличевскому».
Довольно без тебя поэтов есть и будет;Их напечатают — и целый свет забудет…
………………………………………….
Страшися участи бессмысленных певцов,Нас убивающих громадою стихов!
………………………………………….
Арист, не тот поэт, кто рифмы плесть умеетИ, перьями скрыпя, бумаги не жалеет.Хорошие стихи не так легко писать,Как Витгенштеину французов побеждать…
Кому — предупреждение? Себе? Стоит ли труда избранный путь? Достоин ли сам ты пути, по которому волею Аполлона движутся его избранники?
Пусть судит обо мне как хочет целый свет,Сердись, кричи, бранись, — а я таки поэт.
Пусть так! Но готов ли ты нести это бесценное бремя? «Поэтов хвалят все, питают лишь журналы; Катится мимо их Фортуны колесо… Их жизнь — ряд горестей; гремяща слава — сон…». И нет ничего на свете, что оправдало бы стремление юноши идти по этой ненадёжной и — в житейском смысле — совершенно бесперспективной стезе!
Счастлив, кто ко стихам не чувствуя охоты,Проводит тихий век без горя, без заботы,Своими одами журналы не тягчитИ над экспромтами недели не сидит!Не любит он гулять по высотам Парнаса,Не ищет чистых муз, ни резвого Пегаса;Его с пером в руке Рамаков не страшит;Спокоен, весел он. Арист, он — не пиит.
Но Пушкин-то — «пиит». Это уже слишком очевидно. Настолько очевидно, что однокашник Антон Дельвиг даже воскликнул однажды:
«Пушкин! Он и в лесах не укроется. Лира выдаст его громким пением…». «Роковая власть» творческого дара не оставляет Пушкину выбора. Дорога, которой он так хочет и страшится, давно уже выбрала его. Сама.
Мне жребий вынул Феб, и лира мой удел…Меж тем, угрозы и преткновения своей «опасной тропы» Пушкин знает заранее. Над его кудрявой головой кружатся зловещие призраки
Тредиаковского и Сумарокова. Особенно Тредиаковский пугает — своею ветхой мощью и незыблемостью:
Железное перо скрыпит в его перстахИ тянет за собой гекзаметры сухие,Спондеи жёсткие и дактилы тугие.
И ладно бы, если бы только призраки! Благополучно здравствующие «столпы» российской словесности вызывают у молодого поэта не только смех и отвращение, но и вполне «злободневную» тревогу.
Унылых тройка есть певцов —Шихматов, Шаховской, Шишков…
«Шаховской никогда не хотел учиться своему искусству и стал посредственный стихотворец. Шаховской не имеет большого вкуса, он худой пи-сатель». — рассуждает Пушкин в дневнике пятнадцатого года. И этот посредственный стихотворец вместе с другими «варягами», учредителями и участниками «Беседы любителей русского слова», осмеливается публично третировать Карамзина и Жуковского, сочинять отвратительные пародии на Ломоносова… Пушкин влюблялся безоговорочно и страстно, эта особенность распространялась в том числе и на произведения мастеров, когда-либо поразившие его воображение. Никто не смел при нём критиковать Баратынского, задевать достоинство Батюшкова… Однако к любым проявлениям художественной бестактности, серости и расхлябанности он уже в Лицее беспощаден. Невзирая на лица. Чтобы в этом убедиться, достаточно пробежать глазами вереницу смертельно ядовитых эпиграмм, сочинённых им на товарищей и педагогов, друзей и недругов. Пушкин рано узнал цену поэтическому искусству — игре и труду, забаве и «священной жертве», занятию лёгкому, радостному и в то же время непомерному, сверх сил человеческих назначенному, каторжному… Учителя Кошанского он просит не принимать всерьёз «бахических посланий» и «ветреных стихов». К Жуковскому обращается за благословением в самых возвышенных и патетических тонах.
Может быть, впервые в истории российской словесности воинский подвиг именно у юного Пушкина становится метафорой подвига поэтического — «Летите на врагов: и Феб, и музы с вами; Разите варваров кровавыми стихами»…
И что ж? всегда смешным останется смешное;Невежду пестует невежество слепое.Оно сокрыло их во мрачный свой приют;Там прозу и стихи отважно все куют,Там все враги наук, все глухи — лишь не немы,Те слогом Никона печатают поэмы,Одни славянских од громады громоздят,Другие в бешеных трагедиях хрипят…
И этих-то «варягов строй» намеревается до второго пришествия предписывать публике правила высокого вкуса! Их «ласкает» двор, они — ценители словесности и законодатели литературной моды. Им — награды, венки, восторги… А если — не дай Бог — настигнет кого-то из них меткая эпиграмма: