Изгнание - Лион Фейхтвангер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэтому он с легким испугом и с большой радостью услышал ее голос в трубке.
— Что случилось? — тотчас же строго спросила она. — Почему это ты не в редакции? Правда ли, что Грета живет у тебя? По-видимому, у вас там творятся хорошенькие дела. Кажется, вам опять нужен благоразумный человек, который бы опять навел у вас порядок.
— Возможно, что и так, Бригитта, — ответил он, стараясь говорить шутливо. — Но не лучше ли обсудить это с глазу на глаз?
Уговорились, что она приедет обедать.
Как это ни странно, Гейльбрун, едва он услышал голос Бригитты, твердо решил отклонить предложение Гингольда, он даже не допускал возможности, что когда-либо колебался. Если он не сразу отказал Гингольду, то лишь оттого, что после оплошности, допущенной Траутвейном, взял за правило в важных делах давать себе отсрочку на несколько часов и только затем принимать окончательное решение.
Пришла Бригитта. Шумно встретил Гейльбрун свою «тетушку в зеленом». Так он называл ее по сходству с веселой белокурой женщиной — фигурой с картины, висевшей у них в Берлине, — автором которой считали Франса Гальса. У этой женщины было большое, несколько слинявшее старообразное лицо. Облик Бригитты, в юности веселой и жизнерадостной, с самого начала, так сказать подспудно, носил в себе черты этой «тетушки в зеленом». Гейльбрун часто дразнил ее этим и с удовлетворением, насмешкой и жалостью видел, что с возрастом эти черты проявляются в ней все сильнее.
Бригитта тотчас же поняла, что Гейльбрун так удручен и подавлен не только из-за Греты. Несколько умных наводящих вопросов — и она узнала обо всем, что произошло. Гейльбрун сначала рассказывал с оттенком хвастовства; но вскоре отказался от всякой попытки выгородить себя. Даже когда она выразила уверенность, что он не сразу отверг предложение Гингольда, Гейльбрун почти не отпирался. И с облегчением вздохнул, когда Бригитта наконец отметила: главное, чтобы в итоге он все же сказал «нет».
Затем пришла Грета, и фрау Бригитта обошлась и с пей не очень-то мягко. Она не понимает, как могла Грета хотя бы на мгновение усомниться в том, что Оскар Клейнпетер бросит ее. И особенно глупо было настаивать на поездке Оскара в Лондон. Что могло получиться из этой поездки для обеих сторон, кроме мучений? Деньги можно было потратить на что-нибудь лучшее.
После обеда Грета ушла к себе, немного обиженная и тем не менее подбодренная жестким и трезвым подходом матери к явлениям жизни. Гейльбрун и его «тетушка в зеленом» снова остались одни.
По правде говоря, Бригитта приехала потому, что впервые за много лет хотела воспользоваться помощью, которую Гейльбрун неоднократно предлагал ей. Бригитте представилась возможность слить ее венское бюро с другим, более обширным, на условиях, которые показались ей выгодными, но для этого пришлось бы вложить в дело дополнительный капитал. Она надеялась, что Франц поможет ей, да, как видно, явилась в неподходящую минуту.
Вот он сидит, усталый, старый, в головах у него висит портрет работы Либермана, единственное, что осталось у Греты от клейнпетерского дома. Бригитта всегда видела в своем Франце, жили ли они вместе или порознь, барина, каким он был изображен на этом портрете, гордого, жизнерадостного, самоуверенного, надменного, обаятельного своим вечным оптимизмом, обаятельного именно тем, что он дает себе и другим такие импульсивные, несбыточные обещания. Но человек, который сидит перед ней сгорбившись, устало поникнув побелевшей головой, имеет мало общего с портретом. Такое открытие потрясло ее. Она от этого не меньше любит своего Франца, напротив, именно потому, что он сегодня так присмирел и не развертывает перед ней, как обычно, сотни великолепных планов, он вызывает в ней сострадание и непривычную нежность. Зло посмеиваясь над собой, она думает, что было бы нелепо хотя бы словом упомянуть о своем деле; жизнь и так достаточно истрепала, истерзала Франца, зачем же вдобавок причинять ему еще муки стыда.
Раньше нельзя было ужиться с ним из-за его надменности и оттого, что он попадался на каждую новую блестящую приманку и с необыкновенным энтузиазмом тянулся к ней. Но именно за это Бригитта его любила. Теперь, когда он, видимо, изменился, в ней зашевелилась великая надежда: нельзя ли им снова зажить вместе — великолепному Францу Гейльбруну, немного присмиревшему, потому что ему здорово досталось, и энергичной «тетушке в зеленом», порой докучливой, но умеющей его обуздать.
Бригитта окинула взглядом старую, привычную мебель — среди нее она прожила так много лет своей жизни, — и на сердце у нее потеплело. Однако она энергично призвала себя к порядку: как часто ей казалось, что Франц изменился, но ее неизменно ждало разочарование. Теперь, когда она наконец поумнела, не надо повторять старые ошибки; она знает, что новая попытка совместной жизни не может кончиться хорошо.
Бригитта со вздохом вернула себя с небес на землю. В данный момент единственное, что она может сделать, — это успокоить и утешить жестоко удрученного человека. В таком состоянии она не бросит его. Уж пусть бы он лучше важничал и бахвалился. Она осторожно заговаривает с ним, ловко дозируя порицание и надежду, стараясь помочь ему встать на ноги. И вот он уже обрел немного прежней гордости. Стал рисоваться перед Бригиттой. Решил в ее присутствии дать ответ старику. Снял трубку, потребовал Гингольда. Как только тот узнал, кто у телефона, он тотчас же заговорил торопливым, противным голосом:
— Наконец. Значит, согласны. Да, я совсем забыл: разумеется, я готов компенсировать вас за добавочный труд и хлопоты — хочу повысить вам оклад на тридцать процентов. Вы согласны, дорогой Гейльбрун?
— Я отказываюсь, — сказал Гейльбрун решительно и даже не особенно величественно. — Я присоединяюсь к ультиматуму редакции.
И повесил трубку, не дожидаясь ответа.
— Ну вот, тетушка в зеленом, — добродушно сказал он Бригитте, обняв ее за талию и скептически посмеиваясь над самим собой. А она переводила взгляд с живого Гейльбруна на портрет кисти Либермана, и разница уже не казалась ей столь разительной.
4. Смелый маневр
Пфейфер, Бергер и Петер Дюлькен, сменяя друг друга, изложили все, что могло быть важным для оценки юридической ситуации, в которую они попали. С напряженным интересом смотрят они на советника юстиции Царнке и ждут, что он скажет.
Царнке ходил по комнате, внимательно слушая, небрежно рассеивая по ковру пепел от сигары; время от времени он неожиданно останавливался и окидывал говорящего взглядом больших, внимательных карих глаз. Подойдя к столу, он налил себе вишневого ликеру, выпил и подвел итог:
— Выходит так, что моральное право на вашей стороне, а юридическое — на стороне Гингольда.
— К такому же выводу пришел и я, — меланхолически сказал Бергер.
— Но именно поэтому мы к вам и явились, — возразил Петер Дюлькен и с лукавой улыбкой взглянул в лицо советнику юстиции. — Хороший адвокат на то и существует, чтобы помочь хорошему делу восторжествовать над плохими законами. Хорошо все то, что бьет ко старому Гингольду.
Царнке рассмеялся. Беседа велась сердечно и отнюдь не в тоне серьезного совещания; Царнке не любил вести переговоры со своими клиентами в слишком официальном тоне.
Сидели в уютной столовой за чашкой кофе. Тут же была кузина хозяина Софи, от которой у него не было секретов. Совещания с клиентами обычно продолжались долго. Царнке любил окольные пути, отступления, рассказывал анекдоты. «Я люблю соус больше жаркого», — говаривал он, и с этой его прихотью мирились даже люди, склонные торопиться; он не только был отличный юрист, но умел дать и вне юридических рамок добрый, умный совет и обладал искусством после продолжительной и как будто не очень деловой беседы сделать точные, отчетливые выводы.
Так было и сегодня.
— Ваши договоры, — сказал он, — разумеется, теряют силу с того момента, как вы объявили забастовку. Если я правильно понимаю вас, вы шли на то, чтобы нарушить формальное право.
— Да, — ответил Пфейфер.
Царнке покачал головой; на его мясистом лице выделялись густые усы угольно-черного цвета, вероятно восстановленного с помощью косметики. Он обвел глазами всех троих и сделал жест, выражавший сомнение и озабоченность. Но полные губы улыбались. Невысокий, живой, обходительный, страдавший плоскостопием, адвокат снова принялся бегать из угла в угол по толстому, усеянному пеплом ковру; он загребал руками, словно рассекая воду. Дело редакторов нравилось ему. В эмиграции было нечто пассивное, застойное; приятно было встретить людей, которые действовали, не боялись пойти в наступление.
Юлиан Царнке не особенно интересовался политикой, но нацистов он ненавидел страстно. И не без личных оснований. Сам он был сыном отца-«арийца» и матери-еврейки; с тех пор как нацисты оказались у власти, он, как человек «смешанной крови», не имел права выступать перед судом. Но этого права не был лишен его сын Роберт, которого он взял к себе в компаньоны, ибо у Роберта была только одна бабушка-еврейка, мать Царнке, поэтому в третьей империи он считался на три четверти арийцем. И теперь получилось, что Царнке-отец обладал талантом, а Царнке-сын лишь «чистой» на три четверти — кровью. В первое время они устроились так, что Юлиан Царнке составлял защитительную речь и вообще натаскивал сына, а во время выступлений Роберта Юлиан большей частью обретался в Моабите, центре берлинской юстиции. Он любил воздух Моабита.