Красное колесо. Узел III Март Семнадцатого – 2 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зачем?…
Сидел – не ложась, не раздеваясь, не ощущая глубокого ночного времени. Сидел, боком к лампадке, под покачивание, под пристукивание.
Беспорядочно теснилось в голову разное всякое.
Зазвучало, как сказал его ненавистник со злорадством:
– Всякая борьба для вас, Государь, бесполезна.
Да, почему-то так сложилось. Борьба, даже и не начатая, стала невозможной. Так всё туго завязано, что ничего не изменишь, не пересоставишь. И Николай в 49 лет, полный здоровья и, кажется, полный сил, – не ощущал никаких сил для борьбы за трон.
Не за всё, не везде, не всегда можно бороться. Гораздо дороже – дать установиться в России всеобщему внутреннему миру и благожелательству. Он – мешал, из-за него всё не было мира, – ну, он устраняется. Он пошёл на все отказы, только не внести бы рознь в страну.
Лишь спасена была бы Россия.
Посмотрим, как все эти. Как – у них… Да помоги им Бог. Хотя не видел Николай среди них, право же, ну право же, таких уж замечательных работников, сколько-то лучше его собственных неудачных министров.
А ведь изо всех перебывавших председателей Думы, ну, кроме ещё Хомякова, – Гучков ему был когда-то наиболее к сердцу: и любит Россию, это несомненно, и умён, и как-то ярок.
Первый раз, когда он представлялся, в японскую войну, он и Аликс понравился. Так тепло его принимали, так долго хорошо разговаривали. Не было никакого предчувствия, что он станет таким злым врагом.
А ведь – подлый человек. Сегодня – ждал признаков унижения царя и хотел ими насладиться.
И как дёрнул его наставнический снисходительный тон: помолитесь!
От человека, который сам забыл, как молиться. А ещё – старообрядец…
А император, все годы, сколько случаев имел ему отомстить – ведь не мстил же.
Но спасибо, что отпустил в Ставку. Так рвался Николай в Царское Село, так искал поддержки Аликс! – но пока ещё надо было что-то решать, пока нужны были силы и мужество. А как только отречение свершилось – сразу вдруг не осталось ни борьбы, ни задач (ещё плечи не привыкли к такой лёгкости, ещё не верят). И вдруг внутри – переменились стрелки тяготений. Семье – обещали депутаты безопасность. И с семьёю Николай пребудет теперь до скончания своего века, с кем же и чем же ещё. А Ставку, – Ставку свою он уже никогда потом не увидит. Проститься со Ставкой, в этой мужественной расширенной семье пребыть ещё несколько последних дней – он только и мог сейчас, до приезда Николаши.
Вот рок: один только жребий измечтать и любить – не императора совсем, но полководца, вождя армии, отца всех военных, – и не поехать в японскую (а всё могло бы пойти иначе!), и не решиться, когда возгоралась германская, – и с таким чрезмерным усилием взять, наконец, главнокомандование от Николаши – чтобы вот опять Николаше и отдать. Рок.
Как Николай любил военных! Каким военным он чувствовал сам себя! Как – на месте среди этих мужественных, простых, понятных людей. Уж он ли не был отдан семье! Но если бы Бог положил перед ним два жребия жизни и один бы исключал другой: или жениться на Аликс, иметь сегодняшнюю семью, Алексея, – но никогда не надеть военного мундира; или – быть всю жизнь военным, генералом, да даже полковником, как есть, но никогда не жениться, – он выбрал бы второе.
Мужская воля и свобода от страха смерти, победа над смертью, реющая в духе армии, – был высший дух, которым восхищался Николай. Этот дух – ещё смертному придавал уже неземную лёгкость.
Да, он нуждался в Ставку сейчас – как дышать. Чтоб не умереть в минуту.
Сколько же этих мужественных, блистательных офицеров он за 22 года царствования знал, повидал, награждал, выслушивал, наблюдал на парадах, смотрах, манёврах, банкетах, – одни они в совокупности уже был тот народ, для которого стоило царствовать.
И – где они оказались сегодня все? Где их восторженные «ура»? где их выхваченные к небу шашки-клятвы? Почему их рать не явилась к нему на поддержку? почему не отстояла трона?
Много – убитых, многих не стало, прими их, Господи, но сколько ж есть ещё, – где они? Все – рассеялись, скрылись, сидят в землянках, смотрят в стереотрубы, лежат в лазаретах, – все скрылись, а вместо них высунулся пяток главнокомандующих – и ни один не протянул руки поддержки, но все пятеро толкнули – отрекайся!
Первый раз он сегодня подумал, что выбрал главнокомандующих как будто не из этих офицеров. И во всяком случае, выбрал – не лучших.
Уже давно не горько было Николаю, что его ненавидят кадеты, революционеры, земгор, высший свет, – не горько, потому что и он им встречно не придавал большой цены.
Но что самые близкие, высшие офицеры, те самые, кто и должны были защитить… – вот этот удар сразил его.
И – опять слезами сжало горло. И выступили на глаза.
Он вспомнил о своём дневнике. Что б ни случилось, даже в день Цусимы, – он не мог отклониться, не записать дня.
Сегодня днём он уже начинал запись, ещё император, ещё не зная своего вечернего будущего. А теперь – надо было кончить.
Кожаная тетрадка дневника лежала на своём месте, в выдвижном ящике столика. Он легко достал её наощупь. Надо было зажечь лампочку, хотя бы ночную, но даже этого удара не могли вынести сейчас глаза.
А была – как раз остановка. Зашторенный поезд недвижно стоял в глухой тишине и как будто во тьме.
Николай раскрыл, где шёлковая закладка, и стал с тетрадью так близко к лампаде, как мог. Он различал и конец записи и смысл последних дневных слов: что он – согласился. И что из Ставки прислали проект манифеста.
И так, стоя под лампадкой, держа раскрытую тетрадь на раскрытой левой ладони, он вписывал самопишущей ручкой, петли букв скорее на память, но ровноту строчки видя глазами:
«Вечером из Петрограда прибыли Гучков и Шульгин, с кот. я переговорил и передал им подписанный и переделанный манифест. В час ночи уехал из Пскова с тяжёлым чувством пережитого».
Вот было и всё. Нельзя доверять бумаге ни своих рыданий, ни своих молитв. Он закрывал.
Но поднеслась опять эта губка главнокомандующих с жёлчью – такая неожиданная, такая незаслуженная! – и он снова раскрыл тетрадь и добавил ещё одной строчкой:
«Кругом измена и трусость».
И опять – кончил. Но не кончил. Главное-то самое:
«…и обман!»
Всю ночь не пересидишь. Стал раздеваться. И только раздеваясь, вспомнил о Мише, – вот только когда, первый раз! Так непоместительно было вечером всё для головы, что Миша-то и не вместился, все поместились, а Миша нет.
Он там, кажется, сейчас в Зимнем. И именно туда, перст Божий, понеслась по тёмному воздуху корона российских государей, – и странно было бы ничего ему не объяснить, не выразить от себя.
Очевидно, надо с какой-то станции послать телеграмму.
Миша! Милый, славный, прежде такой послушный брат, и такой отчаянный воин, всё перековеркал этой женитьбой, – и какая ж это теперь императрица?
Много было разногласий, но всё можно забыть. А вот – извиниться: передал корону, не предупредив, не спросив.
Завтра послать ему телеграмму.
Решил – изместилось и это из головы. И распустился внутри заветный поиск: родной матери. Кто ж ещё над нами, кто ж ещё при нас, когда мы в бессильной беде?
Быть может – последняя надежда встретиться, перед долгой разлукой. Дать завтра телеграмму и ей – «… приезжай к одинокому сыну, всеми оставленному…».
И опять почувствовал себя маленьким, слабым мальчиком, неокрепшим.
Лежал.
А может – Чудо какое-нибудь ещё произойдёт? Бог пошлёт вызволяющее всех Чудо??
Покачивалось, постукивало.
Постепенно отходили все жгучие мысли, пропущенные через себя, изживаемые думаньем и покорностью, и покорностью воле Божьей.
Отходили – и как-то всё в мире опять уравновешивалось. В этом мире, где завтра начинать снова жить.
*****ЦАРЬ И НАРОД – ВСЁ В ЗЕМЛЮ ПОЙДЁТ
*****ТРЕТЬЕ МАРТА
ПЯТНИЦА
354Нельзя было не зажечься, что участвуешь в великих минутах России! Пока во Пскове в царском вагоне на скрытой зыби переговоров подныривало и выныривало русское будущее, инженер Ломоносов когтисто-тигристыми шагами, с каждым отрывом ноги как бы забирая на ботинок частицы пола, расхаживал из кабинета в кабинет, от телефона к телефону, а больше – к переговорному аппарату, связь которого со Псковом не размыкалась. На том конце сидел железнодорожный инспектор, поехавший с Гучковым обеспечивать дорогу, и рассказывал всякие мелочи из своих наблюдений.
Эта минута, измечтанная, изжеланная столькими поколениями русской интеллигенции, столькими революционерами, уходившими в ссылку и в эмиграцию, сказочная недостижимая минута, – вот она, вязалась и происходила в глухой неизвестности в зашторенном вагоне на полутёмном псковском вокзале, – и когда бы мог представить себе бывший кадетик и бывший студент-путеец Юрий Ломоносов, что, может быть, это он будет тем первым человеком в российской столице, кто первый выловит, вырвет весть об отречении деспота и бросит её на волны свободной ликующей России! (И упомнят ли его заслугу?) Юрий Владимирович наслаждался сейчас каждым своим взглядом, каждым движением, шуткой, каждым взятием телефонной трубки, каждым перебором текущей ленты.