Раскол. Книга III. Вознесение - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Монах подцепил нижний камень, обросший мохом, но не скрепленный известью, вывернул его ломом, сбросил кафтан и штаны и, оставшись в одном исподнем, обдирая плечи, протиснулся в темноту бойницы, в нижнюю клеть башни, где прежде в ларях, кадях и бочках хранился едомый запас. В кромешной тьме ощупкою нашарил лестницу на средний ярус башни, взобрался, оттуда пролез в волоковое окно сушила, спустился вниз и, просунув лом в проушины навески, сорвал замки, потянул на себя тугую толстую дверцу, оббитую кованым листовым железом. Велик ли лаз этот, сгорбившись едва проникнешь, но вот вся крепость с непобедимыми стенами и замшелыми грозными башнями, с уряженными стенами и бойницами, уставленная многими пушками, с многолетним запасом хлеба, сразу утратила свою неприступность.
Такую проказу с необыкновенной легкостью мог сотворить лишь внутренний человек, знающий все укромины и старинные тайны обители, все проточины и язвы ее, лазы и перелазы, сходы и переходы, кто всю земную жизнь провел в монастыре и сросся с ним, как свыкается человек со своею шкурою. В затхлое норище, где прежде в мирные времена топилась печура и тепло по трубам подавалось наверх в сушило, вдруг ворвался пуржистый ветер и вслед за снежным вихорем мигом, по-заячиному, проскочили стрельцы и, как пчелиный рой, слились в тугой жаркий ком вокруг майора Келена, будто только возле него и нашлось бы спасения. Хотя никто не праздновал труса и все были готовы убивать. Немчин высек огня, запалил свечной огарок. Монах в одном исподнем, с всклокоченной бородою, без еломки, походил на привидение; блескучие глаза его округлились, как у птицы, в их глубине горели волчьи искры. Начальный успокоился и поверил в успех, увидев этот потусторонний зачарованный взгляд человека, готового на все.
Феоктист скрадчиво приотдал дверь из сушила в городовой тайник, пригляделся к стенам крепости: в снежном мельтешенье едва проступал зыбкий свет сальниц, над монастырем бушевала разыгравшаяся под утро вьюга, скоро заваливая Преображенскую площадь. Монахи перед каждой башнею держали огонь, боялись темноты, и это обстоятельство оказалось на руку лазутчикам. Майор повел передовой отряд к Архангельской башне, трех сонных дозорщиков, завернувшихся в малицы и не ведающих о скорой смерти, сняли кинжалами и сбросили с кручи.
Феоктист, не оглядываясь, не зная даже, бегут ли за ним стрельцы, кинулся переходами к Святым воротам, минуя Прядильную башню. Пособники опередили монаха, оттерли к стене, с грохотом посыпались с лестницы, уже не чинясь, не беспокоясь, что шум может взбудоражить братию. Стрельцы сбили замки, скинули цепи и кованые крюки, вынули брусовые запоры, распахнули ворота, открыли проход. И только тут сменная вахта, выбредя из келий, увидела сквозь метель грозящую беду, очнулась, зазвонила в колокола; крепостные сидельцы повыскакивали во двор в одном исподнем, схвативши лишь то оружие, что привелось под руку. Но стрелецкое войско уже хлынуло в стены, запрудило площадь у церкви Благовещенья, и человек тридцать безумцев, вставших противу дикой озлобленной силы, были в одну минуту искрошены бердышами в куски.
Первым продирался воевода с мечом и безжалостно, с хрустом прорубал в рассыпчатом дрогнувшем скопе мятежников просеку. Его лицо и борода были в кровавом сееве, заячиные зубы оскалены. Кровь из разрубленных, наваленных грудою тел выплескивалась пенистым ручьем, багряня, проедая снег до испода. Оленьи сапоги воеводы намокли, почернели от человечьих печенок, и когда Мещеринов, опомнясь, встал осторонь, чтобы оглядеться и перевести дух, то за ним протянулась красная рыхлая борозда. Более робкие из братии, увидев страшную резню, тут же дрогнули и, боясь скорой расправы, закрылись в кельях; иные поспешили в соборный храм Преображения под прикрытие Спаса. И лишь у трапезной горстка отчаюг пыталась хоть как-то собраться в груд, пробиться к церкви Успения и закрыться в ней.
… Сколько лет терпело государево войско кручину и осадные лишения под Соловецкой крепостью, не зная, с какого боку подступиться к ней и какие волшебные лестницы выставить под стены, и вот пал мятежный монастырь на удивление легко, в каких-то полчаса и безо всяких потерь для полка.
* * *Загремели запоры, дверь в тюремную камеру распахнулась.
Евтюшка был бел, как полотно, в заспанных косеньких глазах стоял страх, исподники полоскались по валяным калишкам. В предутренней тьме вышел караульщик во двор по нужде и в завеси несущегося с небес неистового снега вдруг увидел возле церкви Благовещенья людскую скопку, суматоху монахов возле келий, услышал сдавленные хрипы, бряцанье сабель и бердышей, хлопанье солистр, истошный предсмертный вопль посеченных. Беспорядочно зазвонили колокола. В простодушной, но сметливой голове Евтюшки сразу нарисовалась картина будущих страстей: лапу отрубят, язык вырвут, нос окорнают, уши отрежут, и ежли в живых оставят, то сошлют на вечное поселение за Тобольск в дальние Сибири.
«Боже милостивый, помози грешному! – сразу вспомнил Евтюшка Бога. – За что же мне-то муки предстоят? чего худого содеял? Малой твари не ущемил, не то иное…»
В караульной прихватил зубило, кувалду и наковаленку, и пока бежал по сеням, все стенал да охал по-бабьи: «Ох-те мнечушки, и за какие грехи страсти-то эки? Ведь скрылся в обитель, чтоб жить в тихости да благости, так и здесь достали… И где ж найти покоя смиренному человеку»?
А чей-то голос, придушенный злостью, провещал: «А зачем от стрельцов из Ферапонтово бегал? К чему безумного старца слушал? Вот и получил по бачинам раскаленными батогами». – «Да как не слушать-то было? Ведь патриарх, один отец родимый на всю Русь. Его устами Господь толковал нам». – «Таракан ты запешный, возгря зеленая. Коли живешь чужим умом, то и ползи в пазье, в моховой волос, да там и сиди молчком, не выкуркивай. Авось пронесет».
Евтюшка с порога закричал просительно, с мольбою, но и грозной настойчивостью:
«Беги, Медвежья Смерть… Твой час настал!»
А куда бежать, подскажите, милостивые? И зачем, с какою умысленной каверзой приперся соглядатай? Не умерщвлять ли вздумали, пока все спят?..
Любим всю ночь точил стену, как мышь, нынче расшатал камень и почти вынул его, да снова этот варнак привелся не ко времени. Невольник устал рыться вприклонку в духоте и темени, снова рассадил пальцы, содрал старые мозоли, и сейчас узник не только не мог бежать куда-то сломя голову, но даже растянуть толком онемевшие ноги; в горбу тосковало и тяжело, мокротно ворочалось, будто туда наклали мелких дресвяных каменьев и они, разыгравшись, перетирали друг друга.
«Что ты мне спать-то не даешь, проклятый вор? – для виду возмутился Любим. – Что ты, хорек вонючий, все крутишься возле да выглядываешь? А ну кыш, емеля, поди отсюдова!»
«Да ты послушай, садова голова. Колокола-то наяривают: убегай по-ку-да живы… Убе-жа-ли, убе-жа-ли… Хер вам, хер вам… куда денешься? Остров льдами заставлен, – безумолчно причитывал Евтюшка, примеряясь зубилом к ручным и ножным полотенцам, да в тесной норе несподручно было расковывать. Потянул Любима за цепь, вынудил вылезти в сени. – Стрельцы в крепости. С минуты здесь будут. И кто пособил? Какая тварь привела? Эту гниду своима бы руками, прости Господи. Ты слышь, служивый, помоги мне. Я тебе худа не делывал, ты от меня проказы не видал. Я за тобой, как за сыном родным, приглядывал да прижаливал. Иль забыл?»
Колокола звонили тревожно, безумолчно, глухо проникая в дальний угол тюрьмы. Кровавя лодыжки и запястья, сторож расклепал цепи. Любим с оханьем и стоном разогнулся, опершись о стену, постоял в раздумье, хотел брести на волю.
«Меня-то забыл, – всполошился Евтюшка. – Брось вон цепи в колидоре да запри меня. Спросят, скажи-де за правду он пострадал, за царя-батюшку…»
Любим медлил, раздумывая.
«Я ведь знал, что ты нору роешь, а по начальству не сказывал».
Евтюшка уже втянулся в камору, скорчился на примосте, сунул руку под ворох тряпья, нащупал в стене проедины, понимающе подмигнул.
«Из беглых стрельцов? – спросил Любим. Евтюшка кивнул. – Вижу, что серьга в ухе была. Все одно никуда не деться, сыщут по розыску».
«Когда то еще будет. Мне бы в первые дни перемочь. Воевода сейчас дюже злой, только сабля свистит… Да ты поди, сам-то глянь, что деется. Потешь руку за долгие муки. Ступай, служивый, не тяни».
Евтюшка кинул служивому истерзанный кафтанишко, уже многажды латанный. Любим нехотя, с сомнением, чувствуя непонятную каверзу, заложил дверь на запоры. Он уступил обжитую изобку чужому насельщику и сейчас вдруг пожалел свою камору и те, изъеденные страданиями долгие дни и ночи, заполненные думами о сладкой воле. А сейчас вот она, за дверью, желанная свобода: там баня, свежая рубаха, сытная ества, чара вина, возвращение в Москву, хлопоты по забытому поместью, государева служба… Но что же неволит тебя, служивый? что вяжет ноги? Отчего медлишь ты в протухшей старинной клети, откуда обычно выносят ногами вперед?