Обрученные - Алессандро Мандзони
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я нигде не нашёл, чтобы Санитарный трибунал или кто-либо другой выразил неудовольствие или как-то возражал по этому поводу. Вышеупомянутый Трибунал распорядился только принять некоторые меры предосторожности, которые, не устраняя опасности, свидетельствовали лишь о страхе перед ней. Он предписал более жёсткие правила для допуска людей в город, а чтобы обеспечить их выполнение, приказал запереть городские ворота, а также заколотить двери домов, подлежащих карантину, чтобы по мере возможности устранить от участия в процессии подозрительных и заражённых лиц. Таких домов, насколько вообще может быть достоверным в этом случае простое утверждение одного писателя, притом писателя-современника, было около пятисот.[195]
Три дня ушло на приготовления. В назначенный день, 11 июня, на заре, процессия вышла из собора. Впереди тянулась длинная вереница людей, главным образом женщин, с лицами, закрытыми широким покрывалом, многие босые, в грубой покаянной одежде. За ними шли цехи, предшествуемые своими знамёнами, братства в одеяниях различных покроев и цветов; потом монашеские ордена, дальше — белое духовенство, каждый со знаком своего звания и со свечой или торчетто[196] в руках. Посредине, при ярчайшем свете факелов, под звуки громких песнопений, двигалась под богатым балдахином рака, которую несли четыре каноника, одетые с большой пышностью, время от времени сменявшиеся. Сквозь хрусталь виднелись чтимые останки, облачённые в великолепное епископское одеяние, с митрой на голове; в изменившихся, искажённых чертах ещё можно было различить кое-какие следы прежнего лица, каким его рисовали на портретах и каким помнили его ещё те, кому довелось видеть и чтить его при жизни. Первым за останками умершего пастыря (так говорит Рипамонти, у которого мы главным образом и заимствовали это описание) как ввиду его заслуг, происхождения и сана, так в данный момент и из уважения к его особе, шествовал архиепископ Федериго. За ним следовало остальное духовенство, потом — должностные лица в своих самых парадных одеждах, потом знать, кто — в великолепном убранстве, словно желая подчеркнуть этим торжественность обряда, кто — в знак покаяния — во всём чёрном, а некоторые босые и в плащах с капюшонами, скрывающими лица; и все с торчетти в руках. Шествие замыкала пёстрая толпа народа.
Вся улица была убрана по-праздничному. Кто побогаче, выставили напоказ свои самые ценные вещи. Фасады домов победнее были разукрашены зажиточными соседями или на общественный счёт, кое-где вместо убранства, а кое-где поверх него свисали зелёные ветви. Повсюду развешаны были картины, надписи, эмблемы; на подоконниках стояли на виду вазы, всевозможные редкости, всякое старьё, и везде — свечи. Из многих окон помещённые в карантин больные смотрели на процессию и провожали её молитвами. На остальных улицах города царила тишина; разве только кто-нибудь, тоже выглянув из окна, напряжеённо прислушивался к замирающему гулу; были и такие — среди них попадались даже монахини, — которые взбирались на крыши, чтобы хоть издали увидеть раку, шествие, вообще что-нибудь.
Процессия прошла по всем кварталам города. У каждого перекрёстка, или пьяцетты, откуда главные улицы расходятся в сторону пригородов (тогда они ещё сохраняли старинное название карроби, ныне удерживавшееся лишь за одним из них), делали остановку и ставили раку около креста, воздвигнутого Сан-Карло в прошлую чуму на каждом таком перекрёстке. Иные из этих крестов сохранились ещё и поныне. Словом, в собор вернулись далеко за полдень.
И вот, на следующий день, в то время когда появилась дерзкая надежда, а у многих даже фанатичная вера в то, что процессия должна прекратить чуму, количество умерших во всех слоях населения, во всех частях города возросло до такой степени, таким внезапным скачком, что не было человека, который не усматривал бы причины или повода к тому именно в самой процессии. Но сколь изумительны и прискорбны силы всеобщего предубеждения! Большинство приписывало эту вспышку не огромному скоплению людей, долго находившихся бок о бок, не бесконечному множеству случайных соприкосновений, — нет, приписывали всё той свободе, какую-де получили «мазуны» для широкого выполнения своего гнусного замысла. Пошли разговоры, что, мол, они, замешавшись в толпу, постарались заразить своею мазью возможно большее количество людей. Но так как этот способ не казался достаточным и пригодным для того, чтобы вызвать столь большую смертность во всех слоях общества, и, насколько можно судить, даже самому внимательному и притом ослеплённому подозрительностью взгляду не удалось заметить никаких следов, никаких пятен на стенах или где-либо ещё — то для объяснения этого факта пришлось прибегнуть к другому вымыслу, существующему уже давно и в то время принятому в европейской науке, а именно к вымыслу о ядовитых и вредоносных порошках. Стали говорить, что такими порошками были посыпаны улицы и особенно места остановок и они приставали к одежде, а тем более к ногам, ибо люди в этот день в огромном большинстве шли босиком. «Вот так-то самый день процессии, — по выражению одного современного писателя[197], — стал свидетелем борьбы благочестия с нечестивостью, вероломства с чистосердечием, утраты с приобретением». А на самом деле бедный здравый смысл человеческий боролся с призраками, им же самим созданными.
С этого дня болезнь стала повальной, — за короткое время почти не осталось дома, не заражённого ею. В несколько дней население лазарета, по словам вышеприведённого Сомалья, увеличилось с двух тысяч до двенадцати. Позднее оно дошло, по единодушному мнению, до шестнадцати тысяч. 4 июля, как я нахожу в другом письме чиновников Санитарного ведомства к губернатору, ежедневная смертность превысила пятьсот душ. Ещё позднее, в самый разгар чумы, она дошла, согласно самому общепринятому подсчёту, до тысячи двухсот, до тысячи пятисот и даже до трёх с половиной тысяч и более, если верить Тадино. Он же уверяет, что «по произведённому подсчёту», после чумы население Милана уменьшилось до шестидесяти четырёх тысяч душ с небольшим, между тем как раньше оно превышало двести пятьдесят тысяч. Согласно Рипамонти, оно равнялось только двумстам тысячам; по его словам, выходит, что умерших было сто сорок тысяч, согласно спискам гражданского состояния, не считая тех, которых нельзя было учесть. Другие называют большее или меньшее, но ещё более случайное число.
Подумайте теперь, в каком отчаянном положении должны были оказаться декурионы, на плечи которых легла вся тяжесть забот об общественных нуждах, об исправлении того, что ещё можно было исправить при таком бедствии. Приходилось ежедневно заменять, ежедневно увеличивать число общественных слуг различного рода: монатти, приставов, комиссаров. Первые из них должны были исполнять самые тяжёлые и опасные работы, вызванные чумой: убирать трупы из домов, с улиц, из лазарета; подвозить их к могилам и закапывать; относить или отводить в лазарет больных и ухаживать там за ними; сжигать, очищать заражённые и подозрительные вещи. Самое название их Рипамонти производит от греческого «монос» — один; Гаспаре Бугатти (в одном описании предыдущей чумы) — от латинского monere — увещевать; но вместе с тем колеблется, и не без основания, не немецкое ли это слово, потому что людей этих в большинстве случаев вербовали в Швейцарии и в Гриджони. Действительно, не было бы нелепостью считать это слово за искажённое немецкое monathlich (месячный), ибо при неопределённости того, как долго будет надобность в этих людях, договаривались с ними каждый раз на месяц. Особая обязанность приставов состояла в том, чтобы идти впереди повозок и звоном колокольчика предупреждать прохожих, что надо удалиться. Комиссары распоряжались и теми и другими, непосредственно подчиняясь приказам Санитарного трибунала. Нужно было снабжать лазарет врачами, хирургами, лекарствами, пищей, всеми больничными принадлежностями; нужно было подыскивать и устраивать новые помещения для больных, ежедневно прибывавших. С этой целью наспех сооружены были из дерева и соломы бараки во внутреннем дворе лазарета; был открыт новый лазарет, состоящий из бараков, окружённых простой изгородью, для размещения в них четырёх тысяч человек. И так как мест всё же не хватало, постановили открыть ещё два, приступили к работе, но, за отсутствием всякого рода средств, они так и остались незаконченными. И средства, и люди, и бодрость — всё постепенно убывало, по мере роста нужды.
И не только одно выполнение всегда отставало от предложений и приказаний. Не только многие нужды, к сожалению слишком неотложные, плохо удовлетворялись даже на словах. Дело дошло до такого крайнего бессилия и отчаяния, что многие из этих нужд, вызывающих больше всего сострадания и самых настоятельных, никак не предусматривались. Так, например, умирало очень много беспризорных детей, матери которых погибли от чумы. Санитарное ведомство предложило учредить приют для таких детей и для нуждающихся рожениц, чтобы хоть что-нибудь сделать для них, — и не могло ничего добиться. «Тем не менее, — говорит Тадино, — приходилось до известной степени быть снисходительным к городским декурионам, которых угнетала и терзала своими произвольными распоряжениями недисциплинированная и бесцеремонная военщина. А ещё хуже было во всём несчастном герцогстве, принимая во внимание, что от губернатора нельзя было получить никакой помощи, никаких припасов, — у него только и было разговору, что время теперь военное, и нужно хорошо содержать солдат». Вот ведь как важно было взять Казале! Столь опьяняющей казалась слава победы, независимо от повода и цели, ради которой сражаются!