3. Красная лилия. Сад Эпикура. Колодезь святой Клары. Пьер Нозьер. Клио - Анатоль Франс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Бог дал, бог и взял, — сказал он.
— Никогда этого не ожидал от него, — ответил Шандево.
Спустя три месяца, будучи проездом в городе Туре, где он жил, я зашел навестить его. Стояла весна. Я застал его в саду, — накрыв голову широкополой соломенной шляпой, он поливал гряды, на которых, казалось, вырос и он сам. Обратив ко мне свое доброе, благодушное лицо, он торопливо поставил на землю лейку, и мы обменялись рукопожатием. Он умолял меня взглядом отбросить всякие мрачные мысли и, воздев маленькие ручки к небу, проговорил:
— Видишь, мой милый, я вновь стал молодым!
Скажу откровенно: простодушный Шандево был ближе к природе, чем те гордецы, которые оскорбляют ее горестными воспоминаниями, не предавая ничего забвению и яростно возмущаясь. На следующий год этот счастливец, почти не выходя из огорода, нашел себе вторую жену, чудесным образом походившую на утраченную супругу. Только она оказалась пониже ростом, да щеки у нее были еще круглее. Он очень счастливо прожил с ней до смерти, постигшей его внезапно спустя четыре года после брака. Апоплексический удар хватил его в ту минуту, когда он подстригал деревья. Для него это явилось последней неожиданностью.
* * *Если бы мы так же ясно разбирались в особенностях каждой души, как разбираемся в геометрических фигурах, то относились бы к ограниченному уму столь же спокойно, как математик относится к острому углу, которому не хватает пяти-шести градусов для того, чтобы обладать свойствами прямого угла.
* * *Я не мыслю себе ничего равного поразительной быстроте, с которой женщины забывают того, кто был для них всем. Благодаря этой устрашающей мощи забвения и присущей женщине способности любить она поистине является стихийной силой природы.
* * *Сегодня утром я завтракал у N., бывшего министра просвещения и изящных искусств, дом которого посещают самые блестящие художники, скульпторы, литераторы, ученые, политические деятели и светские люди. Мне приходилось встречаться там с художником Жаррасом, скульптором Латайем, N ***, знаменитым актером, депутатом В *** и двумя-тремя академиками, людьми чрезвычайно разнообразными по складу ума, характера, но родственными друг другу тем отпечатком самоудовлетворенности, который накладывает слава. Большинство придерживалось строгого режима питания, и на столе всегда стояло множество бутылок минеральной воды. Каждый жаловался на какое-нибудь недомогание: кто на желудочное, кто на печень, кто на почки. Все интересовались состоянием здоровья кого-нибудь из сотрапезников, чтобы сравнить это состояние со своим. В беседе затрагивали всевозможные темы: толковали о театре, о литературе, политике, искусстве, о делах, о скандальных происшествиях, о злободневных новостях, но обо всем говорили вскользь, всего касались слегка. У этих людей выработалась с годами довольно приятная манера обращения. Время отполировало их поверхностно. Мудрый житейский опыт и полное равнодушие к чужой мысли придавали оттенок приятной терпимости их обхождению. Но очень скоро становились заметны их разногласия в серьезных вопросах: во взглядах на религию, на государство, на общество и на искусство; сближали их узы осмотрительности, безразличия; если порой эти люди и сходились во мнении, то причиной такого единомыслия были либо косность, либо трусость, либо отсутствие интереса к данному вопросу, и высказывали они тут общие места. Я заметил еще, что, если в споре они обнаруживали у противника, даже в отвлеченной теории или в форме неосуществимой утопии, угрозу их интересам и их благополучию, то тотчас, отбросив всякую благожелательность, превращались в его яростных врагов. Потому-то Жаррас, клиентуру которого составляли аристократы, бледнел от ужаса и багровел от ярости при одном лишь упоминании слов «социализм» и «коллективизм». Во всем прочем он был самым кротким в мире существом.
Моим соседом за столом был старейший гость Антонен Фюрн, знаменитый своей ученостью и любовными похождениями, член Академии надписей. Некоторое время он наблюдал за мной, а затем с насмешливой важностью шепнул:
— Подражайте мне. Обратили вы внимание, что я стараюсь разбить яйцо обязательно с тупой стороны?
— Почему?
— Хочу слыть человеком учтивым. Я много путешествовал, вращался в разнообразнейших кругах и приметил, что вежливость заключается в том, чтобы сообразоваться с обычаями. Если сообразуешься с обычаями даже в мелочах, то наверняка прослывешь самым учтивым человеком. Вот почему, господин Нозьер, я советую вам разбивать яйцо с тупого конца.
— Благодарю вас за добрый совет, — ответил я. — Постараюсь следовать ему. Я склонен думать, как и вы, что при помощи учтивости и соблюдения установленных правил можно выйти из любого затруднительного положения как на этом, так и на том свете, если последний существует. Но беда в том, что я человек рассеянный.
— В таком случае, — ответил старый ориенталист, — советую вам избегать общества сильных мира сего и постараться быть независимым.
Беседа за столом становилась все оживленнее, все беспорядочнее, но я не почерпнул из нее ничего важного для себя.
По окончании завтрака, за кофе, г-н Антонен Фюрн рассказал мне следующее.
— Лет тридцать тому назад, когда я жил в Париже, ко мне пришел араб, которого я за год до этого встречал в Маскате, куда меня командировало правительство. Это был красивый и чрезвычайно образованный человек; он обладал живым умом, но абсолютно не воспринимал ничего, что было чуждо его расе. На всем Востоке лишь армяне способны понимать европейские идеи. Но туркам, а тем более арабам наши взгляды совершенно чужды. Араб весьма радушно принял меня в своем доме в Маскате и вообще отличался необыкновенной вежливостью, сдержанностью и церемонностью. Я уже говорил вам, что это был ученый, историк. Пожалуй, он был самым образованным человеком в Маскате. Он был историком-философом, равным нашему Фруассару[490]. Я охотно сравниваю его с Фруассаром, ибо современный араб, по своей рыцарской ребячливости, сродни нашим сеньорам четырнадцатого века. Имя его было Джебер-бен-Хамса. Он с изысканной вежливостью объяснил мне, чего ожидает от меня. Он приехал в Европу изучать нравы Запада, хочет начать с Франции, ибо нашей страной интересуется больше всего, так как французы с необычайным блеском проявили на Востоке свою силу и заботу о правосудии[491]. Он намеревался посетить Англию, Германию. Ему хотелось быть принятым в высшем обществе, и вот он пришел просить меня ввести его в светские салоны. Я охотно согласился. В Париже в ту пору высший свет был очень приятным; я и до сего времени с удовольствием вспоминаю о том, что был в нем принят. Вы представить себе не можете, чем в ту отдаленную пору было искусство светской болтовни. Правда, Джебер-бен-Хамса ни в коей мере не мог наслаждаться речами господина Гизо[492] или господина Ремюза[493], мадам *** или мадам ***. Он хорошо знал английский, — с тех пор как в Адене водворились англичане, арабы на Оманском побережье стали сносно владеть английским языком. Но по-французски он и двадцати слов не мог сказать. Я постарался ввести его главным образом в те дома, где бывали концерты, где много танцевали и где можно было встретить женщин изумительной красоты. Я ездил с ним на самые блестящие балы сезона, к мадам X., мадам Y., мадам Z. Прекрасные черты лица моего араба, величавая осанка, изящный его жест, когда он, в знак преданности, подносил руку ко лбу и к губам, образность речи, когда он благодарил на арабском языке (я по мере сил старался перевести его слова хозяйке дома), все его своеобразные и прелестные манеры вызывали любопытство, интерес к нему, уважение и симпатию. Я пригласил его как-то на бал в Тюильри. Там он был представлен императору и императрице. Ничему он не удивлялся, никогда не высказывал изумления. Через полтора месяца он уехал из Франции, так как хотел посетить и другие страны Европы.
Я совсем уже забыл о нем, как вдруг, спустя пять-шесть лет после его отъезда, получил описание его путешествия, которое он сделал мне честь прислать в подарок из Маскаты. Книга вышла на арабском языке в типографии «Уильсон и сын», в Адене. Я довольно небрежно перелистал ее, не рассчитывая прочесть ничего интересного. Но вдруг одна глава привлекла мое внимание: «Балы и танцы» — так она была озаглавлена. Прочитанный отрывок показался мне очень забавным. Привожу его почти дословно:
«У западных народов, главным образом у французов, — писал Джебер-бен-Хамса, — существует обычай устраивать „балы“. Обычай этот заключается в следующем. Одев своих жен и дочерей как можно соблазнительней, обнажив им руки и плечи, надушив их волосы и одежду, посыпав мелкой пудрой кожу, украсив цветами и драгоценностями и научив их улыбаться, даже тогда, когда им улыбаться совсем не хочется, европейцы приезжают с ними в просторные, жарко натопленные залы, освещенные таким количеством свечей, сколько звезд на небе, устланные пушистыми коврами, уютно уставленные глубокими креслами с мягкими подушками. Гости пьют хмельные напитки, шутят, пляшут с женщинами, быстро кружатся с ними в танцах, на которых я сам не раз присутствовал. Затем наступает минута, когда все с неистовой яростью удовлетворяют свои вожделения, потушив на время свечи или удобно развесив для этого ковры. Таким образом, каждый наслаждается с той, которая ему нравится, или же с той, которая ему предназначена. Я утверждаю, что все происходит именно так, — не потому, что я бывал свидетелем этого, мой спутник всегда уводил меня прочь до начала оргии, но было бы нелепо и противно вероятности думать, что вечер, подготовленный таким образом, заканчивался бы иначе».