Падение Стоуна - Йен Пирс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это была всего лишь нелепость, соединение солнечного света и усталости, непривычность окружения, вода. Очень успокаивающие и расслабляющие по-своему. И тем более из-за их чуждости моей обычной жизни. Я посмотрел на маркизу и улыбнулся. Почти ухмыльнулся. Это был вызов ей. Безмолвное утверждение, что ее слова меня не обманут, как бы она ни старалась. Я орешек покрепче человека вроде Корта.
Она улыбнулась в ответ, принимая вызов, и хлопнула в ладоши.
— Мария! — позвала она. — Пожалуйста, покажи мистеру Стоуну комнаты.
— Значит, вы сможете стерпеть меня в вашем доме? Я польщен, — сказал я.
— Так и следует. Но у вас аура честного человека, хорошего человека, — ответила она очень серьезно.
— Прошу прощения?
— Ваша аура. Она лучится вокруг вас, раскрывая природу духа, питающего механизмы вашего тела. Ваша — мягкая, голубая и желтая. В духе вы разделены между желанием мира и желанием приключений. Власти и покоя. Вы желаете многого, но я чувствую в вас и волю к справедливости. Вы разделены между мужской линией и женской. Но атрибуты в вас распределены неверно. Приключений желает женское в вас, а мира — мужское. Вам будет трудно примирить их, мистер Стоун, но они делают вас интересным.
Создалось четкое впечатление, что она желает моего присутствия в ее доме, чтобы изучать меня, будто какой-то нелепый энтомолог; тем не менее битву между моей пламенной матерью и моим миролюбивым отцом она описала с поразительной точностью. Ошеломляющей точностью. И увидела, что на меня это произвело впечатление, хотя говорила только вздор.
Упаковка багажа задержалась из-за встречи, которая произошла у меня по возвращении в отель.
Когда я вошел в вестибюль и спросил свой ключ, я заметил, что какой-то коротышка вскочил с кресла и направился ко мне.
— Мой дорогой Стоун, — сказал этот субъект с густым итальянским акцентом, хватая мою руку и разворачивая меня лицом к себе. — Я никак не ожидал, что это окажется верным. Поразительно! Я так рад видеть вас!
Я смотрел на него в недоумении. А затем меня осенило, кто он. По-моему, я упомянул, что за несколько лет до того я попробовал пуститься в разгул. Я не стыжусь этого периода моей жизни. Я полагаю, такое неизбежно для молодых мужчин, чья энергия не истощается физическим трудом. И я, повторяю, убедился, что удовольствия такой жизни приедаются очень скоро, и никогда уже к ней не возвращался. Я не тратил мои более зрелые годы на прикидывание, какие ощущения мог бы я получить от того-то или того-то, и в среднем возрасте у меня не возникало ни малейшего соблазна попытаться вернуть молодость и тем превратить себя в посмешище.
В тот период я свел знакомство с компанией молодых людей. Некоторые были отпрысками знати далеко на пути к болезни и ранней смерти от эксцессов (тем самым ослабляя социальный класс и предотвращая вероятность революции — ведь зачем брать на себя труд свержения людей, которые преотлично сами себя обессиливают?). Другие были просто бездельниками и проматывали наследства, разыгрывая из себя поэтов и художников; и еще парочка-другая студентов-медиков, настолько необузданных, что я поостерегся бы лечиться у них. Один из них, однако, теперь личный врач его величества, из чего следует, что даже величайшие грешники способны на искупление. Из прочих один стал судьей Высокого суда, а другой застрелился вследствие Данберийского скандала — идиотского плана надуть публику, суля огромные доходы от железной дороги, построенной через двухсотмильное болото в России. Мой друг, к которому я продолжал питать привязанность до самого конца, влез в огромные долги, чтобы купить акции в надежде выбраться из тяжелейшей финансовой ситуации, и был окончательно разорен.
Остановил меня сейчас один из студентов-медиков. Я не обращал на него никакого внимания и даже не знал его имени — какое-то иностранное, но все называли его Джо, прозвище более оскорбительное, чем дружеское, так как оно несло в себе небрежность, адресованную четвероногому любимцу или туземному носильщику, а не равному.
Джо — или дотторе Джузеппе Мараньони, как он звался теперь, — сильно изменился за последние несколько лет, это было ясно. Прежде его личность никак не проявлялась, и вы попросту его не замечали — один из тех, кто ждет, чтобы с ним заговорили, и благодарен, если его включают в разговор. Только его глаза намекали, что он не так прост: он всегда наблюдал, всегда интересовался. Но с какой целью, оставалось неясным.
И вот этот человек теперь сиял на меня улыбкой, тряс мою руку и вел меня к столику в углу поболтать по душам. Совсем не весело встречать прежнего знакомого, которого не видел несколько лет. На той стадии шок был ограниченным, но вполне реальным. Теперь это надрыв сердца — встретиться с кем-то когда-то знакомым, с кем не встречался лет тридцать — сорок, и увидеть поредевшие волосы, сгорбленность, морщины, когда ожидаешь (не важно, сколько бы ясно ты ни осознавал, что этого быть не может) увидеть его или ее точно такими же, как при последнем расставании. И понять, что они так же потрясены твоим видом.
Сменив страны, мы обменялись ролями. Мое изумление из-за внезапного возвращения Мараньони в мою жизнь было столь велико, что я больше молчал. Он, по контрасту, не умолкал ни на секунду. И помнили мы все очень по-разному: он говорил о духе товарищества его дней в Лондоне, о чудесных друзьях, какими обзавелся там, спрашивал про членов той компании начинающих прожигателей жизни, а мне было нечего ему ответить, так как, за исключением Кэмпбелла, я порвал с ними всеми, когда оставил тот образ жизни, да и вообще я всегда не терпел пересудов. Затем он начал удивлять меня.
— Жалею, что Лондон не нравился мне сильнее, — сказал он. — Такой скучный город.
— В сравнении с Венецией?
Он застонал.
— Нет-нет. Профессионально Венеция интересна, но не блестяща, увы. Никакого сравнения с таким городом, как Париж, например. Англичане, простите меня, друг мой, чересчур респектабельны.
Я хотел было оскорбиться, но ограничился вопросительным взглядом.
— Возьмите моих соотечественников, студентов-медиков. В Париже они живут вместе и едят вместе, и у всех есть подружки-продавщицы для ведения хозяйства, пока они не получат диплом или не найдут подходящую жену. Их жизнь принадлежит им. В Лондоне каждый имеет квартирную хозяйку, ест каждый вечер какую-нибудь ее жуткую стряпню и ходит в церковь по воскресеньям. Буйные развлечения практически исчерпываются выпивкой.
— Сожалею, что вы были разочарованы.
— Я жил там не развлечений ради, а чтобы учиться и наблюдать. Что и получил сполна с большой для себя пользой.
— Учиться чему? Наблюдать что?
— Медицине, как вам известно. И особенно науке о психике. Я врачую рассудок, а потому мое дело изучать людей во всем их разнообразии. Я многому научился там, хотя и меньше, чем в Париже. Компания, к которой вы принадлежали, была очень поучительна.
Я, как легко представить, был несколько оскорблен такой фразой: подумать только, все время, пока мы его игнорировали, обходились как с ничего не значащей иностранной сошкой, он наблюдал и анализировал нас! Наподобие маркизы, только более научно, надеялся я. Он заметил мое расстройство и засмеялся.
— Не волнуйтесь, вы были наименее интересным среди них.
— Не вижу в этом ничего утешительного.
— Но кто знает, что таится под поверхностью? Я шучу. Вы были самым нормальным, куда нормальнее остальных моих товарищей. Они, учтите, были очень увлекательны, каждый по-своему. — Он назвал одного. — Явные дегенеративные наклонности, выпуклости, указывающие на сдавливание лобной части черепа. Бесспорно, тенденция к умопомешательству, разбросанность суждений и явная склонность к насилию.
— Он как раз утвержден королевским адвокатом, — заметил я сухо.
— Доказывает мои выводы, не так ли?
Я ничего не сказал. (Несколько недель назад мне стало известно, что мой былой приятель помещен в приют для умалишенных после зверского нападения на жену, с которой прожил тридцать лет. Случившееся держалось в секрете, чтобы мысль о сумасшедшем, решающем уголовные дела — как судья он стал знаменит обилием смертных приговоров, — не принизило грозное величие закона в глазах публики.)
— Увы, теперь мне редко выпадает удача заниматься такими сложными случаями, — сказал он почти тоскливо.
Меня это не очень интересовало, но я спросил, как шли его дела с нашей последней встречи. Оказалось, что Мараньони после завершения занятий в Париже вернулся в Милан, где недолго проработал в приюте для умалишенных, пытаясь вводить наилучшие французские методики. Он так преуспел (это его утверждения, не мои), что был переведен в Венецию, дабы воплощать тут новые идеи, как того требовало объединение с Италией. Он был эмиссаром государства, присланным реорганизовать приюты города и загнать в них буянов, убедить и усмирить сумасшедших, чтобы они выздоровели благодаря самым современным методам. Он не был излишне оптимистичен, хотя и доволен жалованьем, сопутствующим его новому посту.