Счастливчик Пер - Генрик Понтоппидан
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но здесь дело обстояло иначе. Конечно, пастора Бломберга нельзя было назвать человеком ученым, но читал он много и питал к книжной премудрости куда больше пристрастия, чем сам в том сознавался. Он считал для себя делом чести следить за всеми новыми веяниями, но усваивал из них только то, что могло обогатить его ум, не поколебав веры. Тут в нем было что-то от иезуита. Как и все церковное направление, к которому он принадлежал, Бломберг тайно вкушал плоды современной науки, но считал своим долгом открыто чернить ее в глазах прихожан. Впрочем, логически ясный и последовательный строй мышления был чужд ему. Это был человек чувства, и, поскольку обстоятельства его жизни складывались на редкость гармонично, он не имел повода судить себя более строгим судом. В молодости, правда, ему докучали низменные заботы о хлебе насущном, затем он получил несколько чувствительных щелчков при продвижении по служебной лестнице, и до сих пор — хотя прихожане просто молились на него и он приобрел широкую известность — Бломберга грызло неудовлетворенное честолюбие. Но более серьезным испытаниям жизнь его не подвергала, а неприятности, непосредственно его не касавшиеся, с легкостью отскакивали от него благодаря счастливому складу его натуры.
Именно это невозмутимое благодушие и создало ему славу среди верующих датчан, переживавших сейчас смутное время. Та буря, та божья гроза, которую новейшая критика библии подняла во многих умах, совсем его не коснулась; он так мало разделял все страхи и тревоги, с какими сторонники религии вели борьбу против науки, что считал это болезненным явлением, а то и просто притворством. Его собственной религией было христианство, применяющееся к обстановке, христианство, доверяющее лишь голосу сердца да народной мудрости; своим кредо он избрал поэзию настроения и привнес в нее столько свежести, что у людей порой захватывало дух.
Не успел Пер усесться на диван и закурить сигару, как пастор, пристроившись в кресле у окна, разразился целым потоком слов. Он рассказал несколько занимательных историй о своих прихожанах, и Перу, как и в прошлый раз, польстила искренность и прямота пастора; тот говорил с ним, будто со своим ровесником.
Пер был бы куда меньше польщен, если бы знал, что пастор вел себя так по уговору с гофегермейстершей: обуреваемая миссионерским пылом, она обратила внимание на Пера как на человека, который «не глух к голосу религии». И потому, не теряя времени даром, пастор снова вернулся к их первому разговору, ибо в прошлый раз его не удалось довести до конца из-за недостаточной подготовленности одной стороны.
Сегодня пастор был во всеоружии. Для начала он спросил, как могло случиться, что Пер в столь юном возрасте взялся за выполнение столь практических и утилитарных задач, вроде улучшения экономических условий страны. Пер охотно рассказал, что помнит у себя тягу к этим вопросам еще с раннего детства, что возникла она после войны и продиктована прежде всего впечатлениями, вынесенными из родительского дома. Далее, занявшись серьезным изучением этих вопросов, он детально ознакомился с развитием промышленности и транспорта в других странах, а уж тут сравнения напрашивались сами собой.
— Да, конечно, — сказал пастор. — Сравнение между маленькой родиной и чудесами большого мира часто печалит нас в молодости. Думаю, впрочем, что и труды Натана тоже сыграли здесь свою роль, как уже сыграли для великого множества людей, увлеченных прогрессом. Разве я не прав?
Пер пытался возразить. Ведь Натан — чистейшей воды эстет. Эта фигура завершает определенный период в развитии цивилизации, и если его можно причислить к творцам нового времени, но только в том смысле, что он подготовил для него почву. Но понять новое время он не может.
— Ах, вот вы как думаете? Гм, гм! — Пастор усиленно задымил своей трубкой и умолк. То, что учение Натана можно считать уже пройденным этапом, явилось для него полной неожиданностью и сбило его с толку. И хотя ему очень бы хотелось поговорить об этом, он счел за благо не вдаваться в подробности, опасаясь новых неожиданностей.
— Значит, вы все же признаете, что Натан имел огромное влияние на развитие современной молодежи? — продолжал пастор, в соответствии с заранее намеченным планом беседы. — Меня, с моей стороны, больше всего, разумеется, занимает религиозная сторона дела. Так, например, я думаю, что даже вы несколько отошли от церкви, хотя вы и сын пастора, и что Натан в известной мере несет ответственность за это.
Пер не стал спорить, однако повторил, что труды Натана только подкрепили те взгляды, которые начали у него складываться еще в родительском доме.
— Подумать только! Неужели вы так рано отбились от божьего стада?
— Вот именно! — вызывающе сказал Пер.
Пастор скорбно покачал головой.
— Ах, ах! Тем хуже, тем хуже. Как я уже говорил вам при первой встрече, я не знал лично вашего покойного батюшку, но мне известно, что у него был несколько узкий и односторонний взгляд на многие жизненные явления, как у всякого лютеранина старого закала. Ох, уж эта мне ложно понятая правоверность! Тяжким кошмаром нависла она над церковью и жильем человеческим; множество молодых умов, пылких и прекрасных, лишилось из-за нее духовного приюта. Когда человек, подобный Натану, человек одаренный и красноречивый, своими книгами убеждает молодежь в том, что церковь божья есть храм обветшалый, дело неизбежно кончается полным отрицанием и ниспровержением всего сущего. Ах, как мне это понятно!
Пер не отвечал. Ему не совсем нравилось направление, которое принял разговор. Но тут пастор опять заговорил о Натане — и на сей раз очень почтительно. Он сожалел лишь, что такой талантливый, такой образованный человек занял резко враждебную позицию по отношению к христианству, и добавил, что в этом немало повинны крайние проявления фанатизма и здесь, и за границей.
— Впрочем, — продолжал пастор, — Натан и сам не без греха, он и сам несет часть вины за ошибочный взгляд на величайшую духовную силу из всех, какие знал мир. Так бывает со всяким, кто пытается критиковать христианство с научных позиций: они сами не могут избавиться от односторонности и, отрицая, скатываются к догматизму. Беда их не столько в том, что они признают главенство ума, сколько в том, что ни один из своих постулатов они не домысливают до логического конца. Когда, — к примеру, современная наука провозглашает себя натуралистической, или, другими словами, признает реально существующим лишь то, что поддается расщеплению на отдельные атомы, обладающие известными физическими или химическими свойствами, то тем самым она дает крайне неполное представление о природе и прячется за школярской терминологией, ничего никому не объясняющей. Мы, поистине живущие среди природы и с природой, никак не можем принять этот узкий образ мыслей. Ибо мы знаем и неоднократно убеждались на собственном опыте, что у природы есть своя душа, что за видимыми предметами и механическими силами, воздействующими на наши чувства, скрывается дух природы, который говорит так много нашему сердцу. И когда ухо наше научилось воспринимать голос природы, мы уже ничего, кроме него, не слышим, он доходит до нас и в грозном реве бури, и в легком дуновении ветерка. Причем, мы не просто слышим голос природы, мы даже начинаем понимать ее язык. Ибо устами природы говорит дух вечности, который жив и в нас самих. Когда мы гуляем по лесу и ловим чутким ухом шелест листвы над головой или внимаем журчанию ручейка, пусть тогда новейшие исследователи дают нам научное толкование этих звуков, пусть объясняют их распространением звуковых волн или падением капель воды под воздействием силы тяжести, — пусть их; но если они при этом будут думать, что тем самым хоть что-нибудь объяснили нам, мы скажем в ответ: «Нет, погоди, любезнейший! В твоем объяснении кое-чего не хватает. Не хватает главного. Все твои вычисления не могут объяснить непередаваемую задушевность, почти сестринскую ласку, какая слышится нам в лепете журчащей струи, когда мы одиноки». Ведь нас не пугает, когда такие с виду неодушевленные предметы вдруг обретают свой язык; и не оскорбляет, если веселый родничок, вдруг став фамильярным, обращается к нам на «ты». Напротив, в чувстве единения с природой есть что-то успокоительное и близкое. Но не служит ли сказанное лучшим доказательством того, что за всем разнообразием видимого мира скрывается нечто единое, некое общее начало вещей и явлений? И что прекрасное мечтательное чувство, которое в такие минуты овладевает нами, есть лишь тоска по родине? А ежели все тот же ученый физик попытается разъять это чувство и обозначить его как совокупность механических или химических сил, как эдакое проявление первичной материи, я снова скажу ему: «Брось свои книги, оставь свою лабораторию и черпай мудрость в живой природе!» Пусть и он послушает, как журчит ручеек в лесу. Пусть он сходит туда как-нибудь вечерком, когда у него будет невесело на сердце, — и, если живые чувства в нем еще не совсем заглохли, он увидит в песне ручейка открытый путь к глубинам бесконечности, лесенку, которая связывает настоящее с вечным, бездушный прах с нетленным духом, смерть с обновлением. Он поймет, что еще не перерезана пуповина между ним и творцом всего сущего, что именно через нее в минуты раздумий, в часы молитвы притекает к нам животворная сила от вечного источника жизни, который мы, христиане, называем нашим богом и хранителем, отцом нашим милосердным.