Грибоедов - Екатерина Цимбаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В голове его сложилась и мелодия, и он решил наиграть ее вечером Глинке, поскольку тот интересовался у него восточной музыкой. Листок со стихотворением Грибоедов, вставая после экзамена, конечно, забыл на столе, но Сенковский взял его себе — пригодится.
После недели-другой сплошных празднеств и торжеств Грибоедов сократил светские визиты. Во-первых, они редко доставляли ему удовольствие. Только однажды, в незнакомом доме, он, по своему обыкновению, сел около фортепьяно и неожиданно получил предложение радушной хозяйки сыграть с ней в четыре руки Пятую[19] симфонию Бетховена. Грибоедов не знал ни способностей дамы, ни этого произведения великого немецкого композитора, поскольку оно носило пасторальный характер, не отвечавший его вкусу. Госпожа Леонтьева усомнилась, сможет ли он сыграть с листа?
«Попробуем», — беспечно ответил он — и сыграл, к вящему изумлению своих друзей. Но это был исключительный случай, обычно же ему казалось скучно на балах и в больших собраниях.
Еще хуже было то, что с конца марта с Кавказа стали приходить на редкость единодушные, постоянные и достоверные свидетельства недопустимой заносчивости графа Эриванского. К Грибоедову стали обращаться за разъяснениями, как к родственнику и правой руке генерала. Что он мог ответить? Он не хотел сплетничать за спиной Паскевича, хотя признавал в душе возможность подобного его поведения. Он не мог этого понять и оправдать. Ермолов когда-то сказал ему: «Испытай власть, потом и осуждай». Власть не власть, но Грибоедов был на самой вершине славы в 1824–1825 годах, когда Россия восторженно приветствовала его «Горе от ума»; был на вершине славы и сейчас. Он не светил отраженным блеском чужих побед — все, кто хоть немного его знал, были уверены, что без него не был бы Паскевич графом, не добилась бы страна столь выгодного трактата. Вяземский, еще не встретившись с ним по возвращении, считал его главным тружеником мира, потому что он во сто раз умнее других и знает персидский народ. Но, несмотря на двойное испытание общим восхищением, Грибоедов не замечал в себе перемены и никто из друзей не находил ее в нем, напротив, удивлялись, видя его таким же, как всегда.
Он решил прямо, по-дружески, выразить Паскевичу свой упрек и сел за письмо. Он начал его известнейшими словами из «Сида» Корнеля — «А moi, Comte, deux mots»[20], — с которыми Родриго обращается к отцу своей невесты, намереваясь вызвать его на смертельную дуэль. После всех поздравлений, восхвалений и благодарностей Грибоедов указал родственнику, что не всех усердных помощников он представил к наградам, не со всеми вел себя достойно: прежде всего он оскорбил пренебрежением генерала Сипягина, военного губернатора Тифлиса, и Константина Христофоровича Бенкендорфа. Последний был братом главы III Отделения, но человеком превосходнейшим; Грибоедов имел случай его оценить, застряв с ним вместе на несколько дней в карантине на Кавказе. В Петербурге Бенкендорф-старший долго говорил с Грибоедовым об отношении Паскевича к подчиненным. Александр постарался успокоить его, утверждая, что главнокомандующий поступает неосознанно и его поведение скоро переменится.
Из этой беседы Грибоедов извлек важнейшую для себя пользу: он попросил разрешения написать Александру Одоевскому. Каторжанам была строжайше запрещена переписка со всеми без исключения; только письма ближайших родственников пропускались к ним через III Отделение под видом писем к женам декабристов. Бенкендорф не дал прямого согласия, но не запретил оставить письмо в его канцелярии. Грибоедов хотел именно этого; он не столько мечтал послать другу весточку, сколько сочинял истинно литературное послание, где несколькими фразами нарисовал образ благороднейшего юноши, втянутого в благороднейший (Грибоедов не нашел в себе сил поклеветать на бывших единомышленников), но заведомо обреченный замысел (тут он был искренен). Он не надеялся, конечно, что отношение царя к Одоевскому переменится при чтении этого письма, но рассчитывал, что хотя бы Бенкендорф проявит некоторое внимание к родственнику Паскевича, от которого зависела сейчас карьера Константина Христофоровича. Отчасти поэтому, отчасти из чувства справедливости Грибоедов настойчиво убеждал графа Эриванского изменить поведение. Свое первое письмо к нему он не успел толком завершить, его то и дело прерывали, и он не успел перечислить и половины промахов генерала.
Зато следующее письмо он писал не торопясь: «Множество толков о том, что ваш характер совсем изменился, что у вас от величия голова завертелась и вы уже никого не находите себе равного, и все человечество и подчиненных трактуете как тварь. Это хоть не прямо, а косвенно до меня доходило, но здесь бездна гостиных и кабинетов, где это хором повторяется». Он добавил, что, конечно, старается защитить родственника в глазах общества, но намекнул, что сами обвинения не делают тому чести: «В своей защитительной речи я силюсь дать понять, что, возвеличившись во власти и славе, вы очень далеки от того, чтобы усвоить себе пороки выскочки». И снова прямо и твердо потребовал дать награды тем, кто этого заслужил. Он попытался объяснить генералу, что явная и искренняя любовь к нему императора создает ему столь неколебимое положение, к тому же оправданное его успехами на полях сражений, что бессмысленно, глупо и низко вести себя не так, как подобает благородному человеку.
В те же дни сам Николай I послал своему «отцу-командиру» ясный и дружественный совет не забывать о дворянском достоинстве и обязанностях высокого сана. Ни то ни другое послание, судя по слухам с Кавказа, не оказали действия: Паскевич просто не контролировал себя. Но, в сущности, Грибоедова это мало волновало. Он не собирался возвращаться к генералу. Он даже переехал от Демута на снятую квартиру в доме Косиковского, на углу Невского и Мойки. Он намеревался устроиться в Петербурге надолго. Его Александр Грибов чувствовал себя в упоении от величия барина. Это величие поднимало слугу в собственных глазах. Он с небывалым франтовством носил фраки Грибоедова, играл «Барыню» на фортепьяно в его отсутствие (что было ему запрещено) и держал себя едва не вызывающе со всеми посетителями. Грибоедов сам чувствовал, что донельзя разбаловал слугу, но на все упреки такого рода отвечал, что тот — сын его кормилицы или даже его молочный брат. Это не было правдой, Грибов был моложе, но кто стал бы проверять? Грибоедов только посмеивался над дерзостями и самоуверенностью парня.
Сам он чувствовал себя в Петербурге прекрасно. Мрачные воспоминания о 1826 годе стерлись даже у тех, кто не уезжал из столицы. Он же с удовольствием окунулся в жизнь большого города. Нессельроде пытался послать его в Персию с ратифицированным договором, но Александр Сергеевич отговорился болезнью. Он не был болен, однако лихорадки, трепавшие его все прошедшее лето, не прошли бесследно. Его волосы, прежде густые и волнистые, распрямились и поредели, хотя залысин нигде не образовалось; легкий румянец, всегда игравший на лице, исчез. К тому же он сильно загорел под южным солнцем, и загар не вовсе сошел за зиму. Бледным петербуржцам он казался какой-то непонятной желтизной, и некоторые думали, что Грибоедов страдает разлитием желчи. Он охотно использовал общее заблуждение в своих целях. Даже Нессельроде поверил, что он не может пока принять новое назначение, и попросил по крайней мере составить инструкцию для своего, еще неизвестного преемника в Персии.
Грибоедов согласился: он понимал, насколько его советы облегчат будущему дипломату проникновение в сущность иранской политики; но главное — он хотел их довести до сведения самого Нессельроде или хотя бы главы Азиатского департамента Константина Константиновича Родофиникина, сменившего на этом посту Каподистрию. Министр иностранных дел по-прежнему был убежден, что международная политика вершится в Европе, а прочие страны обязаны с покорностью принимать европейские решения. Он совершенно не желал задумываться, чем так важны Англии Индия и Персия, и относил все восточные интересы британцев на счет их известного чудачества. Грибоедов больше не надеялся его переубедить, но думал, что Родофиникин, родом грек, может оказаться проницательнее. Поэтому в своей «Инструкции» он больше всего подчеркивал необходимость любой ценой поддерживать мирные, политически и экономически взаимовыгодные отношения с Аббасом-мирзой и предотвращать всякое вмешательство Ост-Индской компании, имеющей целью «повсеместно давать чувствовать восточным державам присутствие силы и казны ее». Поскольку только что началась Русско-турецкая война, он советовал также привлечь Иран к борьбе против его заклятых соседей.
Дела в департаменте поглощали у Грибоедова почти каждое утро; к счастью, он располагался прямо в здании Главного штаба, и до него от новой квартиры не было и трех минут ходьбы. Вечерами Грибоедов отдыхал душой. Театры были еще закрыты, но репетиции уже шли. Дидло готовил увлекательный балет «Смерть Кука» с туземными плясками и чуть ли не сценой каннибализма, оперная труппа ставила «Волшебную флейту» Моцарта, а из Москвы сообщали, что Шаховской стряпает огромный бенефис для Ежовой: драматическую поэму (лавры «Годунова» ему не давали покоя) «Фингал и Розкрана» по шотландским поэмам Оссиана, с поединками и музыкой волынок, романтический водевиль «Три дела» по восточным сказкам и индийским басням и аллегорию «Меркурий на часах» с представлениями всех жанров театрального искусства. Все это не увлекло Грибоедова. С началом нового царствования русские сюжеты полностью исчезли из репертуара. Огромная сцена Большого театра в Москве использовалась для постановок убогих французских мелодрам и водевилей вроде «Жоко, бразильской обезьяны». Загоскин, Жандр, Варвара Семеновна Миклашевич, Сергей Тимофеевич Аксаков и Шаховской перешли на переводы и переделки; Писарев умер от чахотки в день приезда Грибоедова в Петербург. Просвещенные зрители не очень охотно смотрели в переводе то, что можно было увидеть в подлиннике у французских актеров. Поэтому драматурги ориентировались на малообразованную публику и завлекали ее в театр любыми средствами, хоть каннибализмом.