Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 1 - Николай Любимов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С малознакомыми ему пациентами он был внешне суховат, но суховатость эта была следствием, как ни странно, застенчивости, которую он до старости не мог в себе преодолеть, несмотря на постоянное общение с людьми, и следствием боязни, как бы не подумали, что он ищет популярности, что он заигрывает с больными.
Острый нос и прищур глаз придавали его лицу чуть-чуть надменное выражение. Но в этом обманчиво высокомерном прищуре мне удавалось углядеть цельную, ничем не разбавленную доброту. Когда он входил ко мне и Я еще только помогал ему снять его пальтишко на рыбьем меху, которое он носил и зимой, я уже выздоравливал. Татьяну Львовну и Маргариту Николаевну он довел до глубокой старости, до того предела, за которым всякие ухищрения врачевального искусства обнаруживают полное свое бессилие.
Это был русский интеллигент наилучшей дореволюционной выделки – не только по непримиримой порядочности, но и по любознательности. Одно время он лечил обновленческого митрополита Александра Введенского, Человек верующий, православный, Сокольников не раз вступал в споры с «ересиархом» Введенским на догматические, главным образом – на историко-церковные темы. И Введенский сказал.
– Я знаю медицину как рядовой земский врач, а вы знаете богословие как рядовой священник с академическим образованием, Олег Ипполитович носил в себе неразлучную скорбь о всех, кого замучила Советская власть. Скорбь эта звучала в его суждениях, в его рассказах. Она проявлялась в том, как часто возвращался он мыслью к жертвам. Кажется, не было у меня с ним встречи, когда бы он не затронул этого предмета.
Как-то заговорили о Плетневе.
– Я был у Плетнева незадолго до его ареста, – стал вспоминать Сокольников. – И он мне сказал: «Недолго мне с вами осталось работать, Олег Ипполитович». – «Почему, Дмитрий Дмитриевич?» – «Вы не знаете Сталина. Он меня непременно уничтожит за то, что мне известно, что Орджоникидзе застрелился, а Куйбышев и Горький отравлены».
В другой раз зашла речь об одном московском священнике.
– Его брата, тоже священника, в Соловецком лагере сбросили с колокольни, – вынул из своей памяти Олег Ипполитович.
Скорбь о погибших проявлялась то во внезапных, по-мужски скупых слезинках, медленно скатывавшихся из-под его очков, словно первые капли дождя по оконному стеклу, то в приливах ненависти к мучителям и к тем, кто пустил в ход колесо адской машины.
– Я не удержался – полюбопытствовал, зашел в мавзолей, – рассказывал он глуховатым своим баском с легким носовым произношением, сидя у Маргариты Николаевны за ужином вскоре после смерти Сталина. – Лежит рябой секимбашка, а рядом параноик… Конечно, параноик, – подхватил он конец своей фразы. – Только такой классический параноик, как Ленин, способен был написать о том, что производить опыты революции приятно. Нет, вы только подумайте: какой маниакальный злодей! Пускаться на опыты, не зная, а что же там, за морями крови, которые ты, изверг, прольешь?..[76]
На похоронах Олега Ипполитовича переводчица Наталья Григорьевна Касаткина разговорилась с двумя старушками. Оказалось, что это родственницы Плетнева. Одна из них сказала:
– Олег Ипполитович пострадал за нас. Он был единственный на всем белом свете, который не только не отвернулся от нас, но и до конца жизни нам помогал…
…И все же Татьяна Львовна этим обществом не довольствовалась. Несколько раз обращалась она ко мне с просьбой:
– Приведи ко мне кого-нибудь из своих знакомых – только чтобы был интересный человек, у которого я могла бы поучиться и что-нибудь еще почерпнуть. Только, пожалуйста, мужчину – бабьё мне, признаться сказать, надоело.
Я выполнил поручение Татьяны Львовны неудачно. Привел к ней моего друга, острослова и весельчака, но конфузливого до болезненности в незнакомом ему обществе, – последнего обстоятельства я не принял в расчет. Мой друг просидел весь вечер молча, за чаем разгрыз шоколадную конфету, не зная, что она с вареньем, варенье потекло на скатерть, приятельница Татьяны Львовны любезно подала ему намоченную водой салфетку – вытереть руки, а мой друг, придя в крайнее замешательство, вместо рук давай вытирать салфеткой скатерть и размазывать по ней варенье.
Татьяна Львовна любила цитировать стихи:
И капля вод полна трагедий,И неизбежностей полна.
И она вглядывалась в каждую каплю, рассматривала ее под микроскопом. Особенно любила она беседовать с молодежью. Сколько «исповедей горячих сердец» выслушала она! Скольких она обласкала, скольких в тяжкую и решительную минуту удержала и поддержала – добрым словом, дельным советом!
Татьяна Львовна талантливо и умно прожила свою жизнь. Она быстро ориентировалась в обстановке. Глаза у нее были близорукие, а душа и ум дальнозоркие. Адвокат Павел Николаевич Малянтович, при Временном правительстве – «временный» министр юстиции, поддавшись интеллигентским иллюзиям, попытался втянуть в политическую деятельность своего приятеля Николая Борисовича. Тот заколебался.
– Никуся! Только через мой труп! – ультимативно заявила Татьяна Львовна, и эта ее прозорливость уберегла Николая Борисовича от той участи, какая постигла Малянтовича в ежовщину.
Жизнь прожить – не поле перейти. Налаживать, а главное сохранять и поддерживать отношения с людьми – это большое и сложное искусство. Татьяне Львовне тайны этого искусства были доступны. Она настойчиво проводила – и в разговорах и на деле – мысль, что не следует требовать от человека того, что он при всем желании дать не может, что чрезмерность требований влечет лишь к недоразумениям и ссорам, что от человека надо брать «по способностям», иной раз закрывая глаза на его недостатки и снисходя к его слабостям, но при этом непременно отдавая себе отчет – во имя чего. Мысль эту она обычно иллюстрировала шутливыми, однако достаточно наглядными примерами:
– Через несколько дней после нашей свадьбы я попросила Николая Борисовича вбить в стену гвоздь – мне хотелось повесить чью-то – теперь уж не помню – карточку. Результат вышел плачевный: гвоздя Николай Борисович так и не вбил, стену испортил, поранил и ушиб себе пальцы и в довершение всего загремел со стула, мимоходом свалил мою любимую вазу и разбил ее вдребезги. С того злополучного дня я никогда больше не обращалась к Николаю Борисовичу с подобными просьбами. У него был миллион достоинств, и за них ему, право, можно было простить его неловкость.
Или:
– До революции у нас в Петербурге служила кухарка, готовила великолепно, но в один прекрасный день я обнаружила, что она меня систематически обсчитывает на кругленькую сумму. Я вызвала ее, с цифрами в руках доказала, что она поймана с поличным, и объявила: «Вы понимаете, что у меня есть все основания выгнать вас вон: вы – воровка. Без рекомендации вы никуда не сможете поступить. Но кухарка вы хорошая, и мне жаль с вами расставаться. Вот что я вам предлагаю: обсчитывайте меня, но не больше, чем на такую-то сумму. Если же я замечу превышение, то пеняйте на себя». – «Позвольте, говорит, барыня, я подумаю». – «Сделайте одолжение». – Через час является: «Барыня! Я надумала остаться у вас. Только отпустите меня прежде на Валаам – помолиться и покаяться в грехах». – «Сделайте одолжение». С той поры, когда я замечала малейшее нарушение нашего уговора, мне достаточно бывало взглянуть на нее и сказать: «А не пора ли вам на Валаам?» – и все входило в берега. А ведь если бы я ее выгнала, то внакладе осталась бы и я: лишилась бы отличной кухарки, другую такую могла бы и не найти.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});