Корсары Леванта - Артуро Перес-Реверте
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты объясни ему, кто такие незамиренные мавры, — сказал капитан.
И Себастьян объяснил. Арабы, обитавшие по соседству, делятся на три разряда — мирные, немирные и могатасы. Мирные ведут торговлю с испанцами, доставляя им продовольствие и все прочее. Платят нечто вроде податей, и пока платят, считаются друзьями. А с той минуты, как перестают, становятся врагами.
— Звучит устрашающе, — заметил я.
— Не только звучит. Заловят кого-нибудь из наших, перережут глотку или оттяпают все мужское достояние. А мы, когда поймаем, производим это с ними…
— А как вы отличаете мирных от немирных?
Капитан качнул головой:
— Да мы и не отличаем.
— Где уж нам, скудоумным… — вставил Себастьян Копонс.
Услышав эти слова, я призадумался над их зловещей подоплекой. Потом осведомился: кто же такие могатасы? А это те, ответствовал капитан, кто, не переходя в христианство, сражается на нашей стороне как испанские солдаты.
— И что же — им можно доверять?
Копонс скорчил гримасу:
— Можно… Не всем.
— Я бы вот вообще ни одному мавру не смог довериться.
Оба ветерана насмешливо воззрились на меня. Должно быть, я показался им непроходимым дурнем.
— В таком случае тебя ждет еще много открытий. Мавры, брат, — они разные бывают.
Мы спросили еще вина, и, как деготь, черная, как смерть, страшная кабатчица — особливо завлекательны у ней были босые ноги, но и все прочее не лучше — подала новый кувшин. Я пребывал в задумчивости, глядя, как Копонс наполняет мой стакан.
— А как узнать, можно доверять или нельзя?
— Поживи с мое, мальчуган. — Копонс дотронулся до кончика носа. — Нюхом начнешь чуять. И вот что я тебе еще скажу: христиан, приверженных пороку винопийства, я на своем веку повидал немало. А мавра — ни одного. Опять же, не в пример нам, грешным, они и в карты не садятся, даже если тузов в колоде сдать им столько же, сколько лет ихнему Магомету.
— Они слова не держат, — возразил я.
— Смотря кто и кому это слово дал. Вот когда изрубили в куски людей графа де Алькаудете, его могатасы остались ему верны и дрались до последнего… Потому я тебе и говорю: мавры — они разные.
И, покуда мы добирались до дна очередного кувшина разбавленного свыше всякой меры вина — дьявол бы его побрал вместе с той паскудой, что винную бочку спутала, видать, с крестильной купелью, — Копонс продолжал живописать нам оранское житье-бытье. Людей нехватка, страшеннейшую убыль восполнять некем, повествовал он, ни одна тварь своей волей в Африку отправляться не желает, все знают: попадешь сюда — век не выберешься, завязнешь намертво. Потому и не хватает в гарнизоне четырехсот человек до списочного состава, а с Пиренеев если кого и доставляют, то либо исключительный сброд и отребье, отпетую каторжанскую сволочь, пробы ставить негде, галеры по ним плачут, либо новобранных олухов, которым в их развешанные уши напели, с три короба наплели, вот как прибывшему прошлой осенью пополнению в сорок два человека, что служить будут в Италии, а в Картахене погрузили на корабль да привезли в Оран, позабыв спросить их на то согласия, причем троицу самых артачливых пришлось повесить, прочими же доукомплектовали здешние части. Ничего не попишешь: дернула нелегкая — неси тяготы. Так что недаром и неслучайно, в добавление к поговорке «поставить копье во Фландрии», что означает трудность немыслимую, задачу невыполнимую, вроде как «луну достать с неба», добавилось еще и речение «доставить сто копий в Оран». Не с ветру оно взято, ох не с ветру.
— Так и живем… Драные, рваные, голые-босые и впроголодь. Отчаяться впору. — Копонс чуть понизил голос: — Дивиться ли, что те, кому уж совсем невмоготу и невтерпеж, кого допекло превыше сил человеческих, передаются маврам? Помнишь, Диего, бискайца Индураина?.. Ну он еще при Флерюсе оборонял хутор с Утрерой, Барреной и прочими… Один только и уцелел тогда… Он да еще трубач. Помнишь, нет?
Капитан кивнул.
— И что же сталось с этим бискайцем Индураином? — поинтересовался я.
Копонс оглядел свой стакан, сплюнул, немного скобочившись, под стол и перевел взгляд на меня:
— Что сталось? Он прокуковал здесь полных пять лет, а платы не получил и за три года. Тому назад будет два месяца, как повздорил с сержантом, сунул ему нож под ребро, а ночью ушел из-под стражи вместе с приятелем, которого от большого ума приставили к нему часовым. Перелезли через стену и смылись. Слышал, будто они добрались с большими мытарствами до Мостагана и там приняли турецкую веру. Так ли, нет, не знаю…
Алатристе и Копонс переглянулись понимающе. И потом я увидел, что мой хозяин омочил в вине усы, пожал плечами, как бы приемля смиренно и безропотно все, что судьба выкатила на долю и ему, и другу его Копонсу, и прочим, и всем, и злосчастной их Испании. Теперь я понял наконец прикровенный смысл четверостишия, слышанного мною года за два до сего дня в одном из мадридских театров и, помнится, сильно меня тогда возмутившего:
Сбежим отсюда да поищем,куда бы приклонить главу:невместно быть герою — нищим,противно это естеству!
— Нет, — неожиданно сказал капитан Копонсу, — ты представь, как Индураин расстилает коврик, поворачивается лицом к Мекке и творит намаз.
И криво усмехнулся. Арагонец бегло и скупо улыбнулся в ответ, явно имея в виду то же, что и Алатристе. Веселости в этом было, надо сказать, негусто, в отличие от скепсиса, столь присущего старым солдатам, которые с полным правом могли бы сказать: «Мы так долго ходим строем, что иллюзий уж не строим».
— Но, знаешь ли, тем не менее, — сказал Копонс. — Как ударят в барабан — все тут как тут.
Святые слова, и время снова и снова подтверждало их правоту. Сколь ни велики были заброс, нищета и небрежение, в коих пребывали земли Северной Африки, но когда доходило до дела, руки для защиты их отыскивались почти неизменно. Люди сражались не для денег, не славы ради, да, кстати, на подкрепление тоже не больно-то рассчитывая — но движимые только отчаянием, гордыней и заботой о сложившемся в веках мнении, иначе именуемом репутация. Сражались, дабы умереть стоя, а не в неволе сдохнуть: поверьте, я знаю, о чем говорю, а достанет вам терпения дочитать мою меморию — и вы узнаете. Как бы то ни было, люди определенного сорта утешаются в смертный час мыслью, что жизнь они продали дорого. Для нас, для испанцев, это не вчера началось и не завтра кончится, и продолжаться будет, пока бо́льшая часть этих земель, Богом, а тем паче — королем забытых, не перейдет в руки турок или мавров. Так еще в прошлом веке произошло и в Алжире, когда Хайр-ад-Дин Барбаросса штурмовал запиравшую выход в порт крепость на скалах с гарнизоном в полторы сотни наших солдат, которые ждали, да так и не дождались помощи от Испании, бросившей их на произвол судьбы — по причине, как указал хронист Пруденсио де Сандоваль, «иных тяжких и многообразных забот, занимавших в ту пору помыслы нашего императора», — но тем не менее отбивались отчаянно, так что когда турки, шестнадцать дней кряду крушившие редут из пушек, ворвались в укрепление, где уже камня на камне не оставалось, то обнаружили там лишь полсотни бойцов, поголовно раненных или покалеченных, во главе с их капитаном Мартином де Варгасом, которого Барбаросса, придя в ярость от такого упорного сопротивления, приказал посадить на кол. И спустя несколько лет после описанных здесь событий свирепый натиск двадцатитысячного войска довелось испытать на себе и гарнизону крепости Лараче — полутораста солдатам да полусотне инвалидов: они дрались, будто бесами обуянные, обороняя пространство в шесть тысяч шагов. И Оран весьма достойно выдержал несколько осад и приступов, среди коих один вдохновил дона Мигеля де Сервантеса сочинить комедию «Неустрашимый испанец». Ему же, дону Мигелю то есть, не зря сражавшемуся при Лепанто, обязаны мы двумя прекрасными сонетами, написанными в память тех тысяч солдат, что пали смертью храбрых, оставленные своим королем умирать, как повелось и сейчас еще ведется в нашей истории и сделалось самым что ни на есть испанским обыкновением. Стихи эти, включенные в «Дон Кихота», вспоминают защитников прикрывавшего Тунис форта Ла-Голета, которые, противостоя двадцати пяти тысячам турок, отбили двадцать два штурма, так что из той горсточки уцелевших не нашлось ни одного, кто не был бы ранен. «Вам не отвага — силы изменили», — говорится в первом сонете. Второй же звучит так: