Праздник отцов - Франсуа Нурисье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Двумя нажатиями пальца я выдавил из оболочки две дополнительные голубые пилюли. Они не были предусмотрены в программе, но, как мне показалось, обстоятельства вполне оправдывали некоторое смещение сроков их принятия. Солидная порция выпитой из-под крана горячей воды помогла мне проглотить их. «Что она подумает обо мне?» — спросил я себя, словно госпожа Лапейра застала меня за каким-то компрометирующим меня делом. Впрочем, разве ситуация, в которой я окажусь через минуту-другую, не является компрометирующей. Человек способен набраться смелости и снять с себя штаны, но желательно, чтобы в зале не было свидетелей. Мне было стыдно, а раз мне было стыдно, то следовало придать игре еще большую остроту, бросить свое сердце далеко вперед через препятствие. Внезапно я испытал потребность, чтобы сеанс начался немедленно, и когда какой-то старый молодой человек открыл дверь и посмотрел на меня с беспокойством, как бы опасаясь обнаружить во мне признаки недомогания, то увидел уверенного в себе, благоразумного, бодрого лектора и провел его через опустевший зал к низкой двери, ведущей на эстраду.
5. ПАРТИЯ
Председательница, стоя рядом со мной и дотрагиваясь, как это делают профессионалы, микрофоном до нижнего края губы, меня представила. Три минуты, не больше, она знала свое дело. Дабы жизнь казалась мне более приятной, она отпустила в достаточном количестве и сдобы, и меду. Когда отправляешься в плавание по незнакомому морю, то комплименты, даже крупнотоннажные, не кажутся чрезмерными. «Зал хороший», — шепнула, вставая, госпожа Гроссер. Зал — не совсем подходящее слово: это был университетский амфитеатр с очень крутым подъемом, так что лица располагались на уровне моего лица и далее выше; я был ими как бы окружен; настоящая крепость из лиц — впечатление необычное и успокаивающее. Были заняты все места — волна признательности — и даже некоторые ступеньки. Пока председательница говорила, я сквозь очки внимательно разглядывал публику. Бог с ними, с опущенными взорами. Когда же я встречал другие взгляды, то кое у кого намечалась улыбка. Ах, славные люди! «Лапочки вы мои, — подумал я, — я не собираюсь над вами смеяться. Досадно, конечно, что вам пришлось тащиться сюда из-за меня, но скажу вам искренне: мне это кажется нормальным и оправданным. И я вознагражу вас за ваше терпение, за повернутые в мою сторону ваши серьезные физиономии и даже за это шушуканье и этот смешок, которым обменялись, склонившись друг к другу, две сидящие внизу дамы. Я вам обещаю: через десять минут вы узнаете, почему вы шушукаетесь и над чем вы смеетесь. Не беспокойтесь».
Рядом с тем местом в первом ряду, куда должна была вернуться председательница, пустовало еще одно место, которое, я мог бы побиться об заклад, предназначалось для Николь Эннер и которому суждено было остаться незанятым. Для Николь, не захотевшей усаживаться здесь, прямо лицом к лицу со мной. Следует ли мне за этим отсутствием искать какой-нибудь оттенок сообщничества? Эти соображения и эта щепетильность показались мне неуместными. Значит, Николь боялась смутить меня. А ведь если бы я мог наблюдать за ее реакцией, воздействовать на нее, я говорил бы и лучше, и иначе; под ее взглядом мне на ум приходили бы фразы с двойным смыслом, внешне невинные слова, от которых ее лицо то светлело бы, то, напротив, становилось бы непроницаемым. Такие изменения происходят с годами. Все это было бы увлекательно вдвойне.
Я искал ее на самом верху амфитеатра, в затемненных уголках, куда забралась бы мадемуазель Немая в былые времена, но нигде не находил ее. Тут раздались аплодисменты, вознаградившие председательницу за ее выступление, и она наклонилась ко мне, чтобы закрепить микрофон на подставке, обдав меня при этом крепким запахом волнения и пота. Я заколебался, оставить мне очки или снять. Обычно, снимая очки, получаешь сразу двойное преимущество: публика превращается в расплывчатую массу, а записи читаешь свободно. Коль скоро мне не нужно было ни читать записи, ни концентрировать свое внимание на чьем-нибудь лице, то у меня появилась возможность выбора; и я выбрал отчетливое видение моих собеседников. Вокруг меня образовался вакуум. Я подождал, пока установится тишина, позволил ей углубиться, выждал несколько секунд, потом еще несколько секунд, отчего встрепенулись даже самые рассеянные, и потом начал партию.
Когда я услышал собственный голос, приглушенный деревянной обшивкой скамеек и ковровым покрытием ступеней, он мне не понравился. Управлять своим голосом трудно. Сегодняшний голос не оправдывал моих надежд, да и слова тоже. Уверовав в виртуозность, вроде бы гарантированную мне на целый вечер четырьмя голубыми драже, я продвигался вперед без прикрытия, без тех фраз и не в том темпе, которые могли бы мне подсказать намеренно забытые в гостинице записи. Я опрометчиво пытался развивать неопробованные мысли, употребляя незатасканные, но неловкие сравнения, а слова, на которые я рассчитывал, куда-то ускользали, подсовывая мне вместо себя какие-то приблизительные формулировки. Я попытался взять себя в руки. «Ведь они же никогда не подводили меня», — думал я, дотрагиваясь в кармане до притаившихся там в металлической фольге последних моих запасов, и снова пытался отыскать глазами Николь Эннер, а мое вступительное слово тем временем неслось вперед, оставив меня далеко позади, неслось вялой, неровной рысцой, как убежавшая и позабывшая все заученные изящные аллюры лошадь. Я попытался рассказать анекдот, потом еще один. Мне нужно было во что бы то ни стало вырвать у моей аудитории взрыв смеха или хотя бы улыбку. Когда я увидел, как две дамы внизу, склонившись друг к другу и прикрывая ладонями рты, но глядя в мою сторону, явно разочарованно или саркастически обмениваются впечатлениями, меня взяла злость. Мне нужно было, чтобы меня вывели из себя. Я кое-как закончил это подобие импровизированного предисловия, с помощью которого я, как правило, уже наполовину покоряю публику или, по крайней мере, овладеваю ее вниманием. Когда я объявил, что мой монолог подошел к концу и что теперь я жду вопросов, в зале не раздалось ни одного хлопка. Лица насупились: где-то поблизости включили реостат, и свет в амфитеатре стал более ярким, похоже, для того, чтобы я обнаружил эту метаморфозу. Меня подстерегали. За какие-нибудь три-четыре минуты мы оказались на грани войны. Я заметил только трех молодых людей; они сидели вместе: две девушки и юноша. Их присутствие было для меня своего рода оскорблением, так как оно по контрасту подчеркивало, что вся моя публика состоит из седовласых мужчин и теток с претензиями. Они раскрыли на коленях тетради — чтобы делать записи? — и наблюдали за мной с непроницаемыми лицами. С таким же успехом можно пытаться исторгнуть крик из камня. Виски, амфетамины, кофе клокотали во мне, стучали у меня в висках, руки мои дрожали, а в голове — словно кто-то налил мне туда смолы. Передо мной было двести лиц: либо ничего не выражавших, либо с написанным на них нетерпением, либо враждебных; если бы я прервал паузу первым, то тем самым признал бы себя побежденным; я не совладал бы со своими нервами, и это был бы крах. У меня был бы вид человека, упражняющегося в злословии и вымаливающего аплодисменты.
Именно в этот момент раздался голос Николь Эннер, спокойный, а по интонации можно было даже угадать улыбку. Да, улыбку, абсолютную непринужденность, прямую спину и серое, безупречно сшитое платье; теперь я видел перед собой только госпожу Лапейра. Как я мог не разглядеть ее, вон там, на уровне моих глаз, слева? Садиться с левой стороны — это так на нее похоже.
— …мне знакомы ваши книги, — говорил спокойный голос, — я думаю, что прочла их все, и уж чего-чего, а вопросов я могла бы задать вам много! Однако разве это не нелепо — делать вскрытие романа…
(Делать вскрытие — это точно из ее словаря, усвоенного на уроках французского языка и литературы в лицее Сент-Мари-де-Монсо; в нем еще есть слова скальпель, асептический. Мадемуазель Эннер всегда говорила о книгах, — когда она о них говорила! — либо как школьница, либо как хирург…)
— …рассказанная история — это и есть рассказанная история, зачем же подвергать ее декортикации? Мне кажется, мы должны были бы задавать вам вопросы скорее по поводу самых сокровенных эпизодов ваших произведений. Как вы сами говорите, нужно «брать быка за рога». Вот это соответствовало бы характеру дискуссии вроде той, что сейчас состоится, — если она состоится! — все выглядят такими молчаливыми. Почему? Дело в том, что мы сейчас рискуем показаться бестактными, а вы — циничным. Не к этому ли вы стремитесь? Не этого ли вы ждете от нас?
Пока Николь говорила, я успел подумать, что этот вопрос, сделанный, как по заказу, несмотря на его кажущуюся спонтанность, был тщательно подготовлен заранее, может быть, в соавторстве с госпожой Гроссер, стремящейся направлять ход дискуссии. Так что Николь оказалась моей кумой, если предположить, что слово «кум» с тем значением, которое я имею в виду, может — в чем я сомневаюсь — употребляться в женском роде. Мы как бы играли в карты, и Николь завлекала простофиль. Однако в моей ситуаций привередничать не приходилось, и я кинулся в образовавшуюся брешь.