На мраморных утесах - Эрнст Юнгер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В эти хмурые праздники мы зажигали тяжёлые свечи из пчелиного воска. Они остались ещё от прощального дара провансальского рыцаря Деодата,[27] который давным-давно пал в диком Тавре. При их свете мы вспоминали этого благородного друга и те вечерние часы, когда на Родосе мы болтали с ним на высокой кольцевой стене, меж тем как солнце на безоблачном небе опускалось в Эгейское море. С его заходом из галерной гавани в город проникало лёгкое дуновение воздуха. Тогда сладкое благоухание роз смешивалось с духом инжирных деревьев, и в морской бриз вплавлялась эссенция далёких лесных и травяных склонов. Но прежде всего изо рвов, на дне которых жёлтыми коврами цвела ромашка, поднимался густой, превосходный запах.
С ним взлетали последние, отяжелённые мёдом пчёлы и через пазы в стенах и бойницы зубцов устремлялись к ульям в маленьких садах. Их пьяное жужжание, когда мы стояли на бастионе Porta d’Amboise, так часто забавляло нас, что при расставании Деодат дал нам в дорогу кладь их воска — «чтобы вы не забывали золотые зуммеры острова роз». И действительно, когда мы зажигали свечи, от фитилей их начинал струиться нежный, сухой аромат пряностей и цветов, какие цветут в садах сарацинов.[28]
Так мы осушали бокал за старых и далеких друзей и за страны этого мира. Ведь всех нас охватывает страх, когда веет дуновением смерти. Тогда мы едим и пьём в размышлении, как долго будет ещё для нас оставаться место за этим столом. Ибо Земля прекрасна.
Наряду с этим нас угнетала мысль, которая знакома всем, кто творит на поприще духа. Мы не один год провели за изучением растений и при этом не берегли ни масла, ни усилий. Также охотно мы отказались от доли отцовского наследства. Теперь нам в руки упали первые зрелые плоды. Потом здесь были письма, рукописи, тетради с записями научных наблюдений и гербарии, дневники военных лет и путевые заметки, но особенно материалы по языку, которые мы собрали из многих тысяч камешков и мозаика которых уже широко разрослась. Из этих манускриптов мы пока издали только немногое, ибо брат Ото считал, что музицировать перед глухими — пустое занятие. Мы жили во времена, когда автор приговорён к одиночеству. И тем не менее при таком положении вещей мы охотно увидели бы кое-что напечатанным — и не ради посмертной славы, которая относится к таким же формам иллюзии, как и мгновение, а потому что в изданном тексте заключается печать завершённости и неизменяемости, виду чего радуется и одинокий. Мы продвигаемся лучше, если наши дела в порядке.
Тревожась о наших листах, мы часто вспоминали ясное спокойствие Филлобиуса. Ведь мы жили в мире совсем по-другому. Нам казалось слишком тяжело расстаться с трудами, с которыми мы много работали и основательно срослись. Впрочем, для утешения у нас было зеркало Нигромонтана,[29] от вида которого мы, оказавшись в таком настроении, всегда просветлялись. Оно досталось мне по наследству от моего старого учителя и обладало тем свойством, что солнечные лучи в нём фокусировались до испепеляющего огня. Предметы, сжигаемые таким жаром, переходили в непреходящее тем способом, который, по мнению Нигромонтана, лучше всего сравним с чистым дистиллятом. Он выучился этому искусству в дальневосточных монастырях, где мёртвым сокровища их сжигаются для вечного сопровождения. Точно так же он полагал, что всё, что воспламенялось с помощью этого зеркала, сохранялось в незримом гораздо надёжнее, чем за бронированными дверями. Благодаря пламени, не дававшему ни дыма, ни низкой красноты, оно переводилось в царства, лежащие по ту сторону разрушения. Нигромонтан называл это безопасностью в ничто, и мы решили прибегнуть к ней, когда настанет час уничтожения.
Поэтому мы ценили зеркало как некий ключ, ведущий к высоким палатам, и в такие вечера осторожно открывали синий футляр, в котором лежало оно, чтобы порадоваться его мерцанию. Тогда в свете свечей сверкал его диск из светлого горного хрусталя, охваченный кольцом из электрона.[30] В этой оправе Нигромонтан выгравировал солнечными рунами изречение, достойное его смелости:
И если суждено Земле взорваться,Мы в белый жар и пламя обратимся.
На обратной стороне буквами языка пали были очень мелко нацарапаны имена трёх царских вдов, которые при погребальной церемонии с пением взошли на костёр, после чего тот с помощью этого зеркала поджигался рукой брахмана.
Рядом с зеркалом лежала ещё маленькая лампа, тоже вырезанная из горного хрусталя и снабжённая знаком Весты. Она предназначалась сохранять силу огня для часов афелия[31] или для тех мгновений, когда требовалась поспешность. Этой лампой, а не факелами, зажигался также костёр во время Олимпиады, когда Peregrinus Proteus,[32] назвавший себя потом Фениксом, на виду у огромной толпы прыгнул в открытый огонь, чтобы соединиться с эфиром. Мир знает этого человека и его высокий поступок только благодаря лживо искажённому изображению Лукиана.[33]
В каждом хорошем оружии заложена волшебная сила; мы чувствуем себя чудесно укреплёнными уже от вида его. Это справедливо и для зеркала Нигромонтана; его блеск предсказывал нам, что мы погибнем не полностью, более того, что лучшее в нас недоступно грубому насилию. Так неприступно покоятся наши высокие силы, точно в орлиных замках из хрусталя.
Отец Лампрос, правда, улыбался по этому поводу и высказал мнение, что и для духа есть саркофаги. Час уничтожения, однако, должен стать часом жизни. Это мог говорить священник, который чувствовал себя заворожённым смертью, точно дальними водопадами, в лентах брызг которых встают солнечные арки. А мы были наполнены жизнью и чувствовали себя очень нуждающимися в знаках, которые может распознать и телесный глаз. Нам, смертным, единственный и незримый свет расцветает лишь в многообразии красок.
17
Мы обратили внимание, что те дни, когда нас охватывал сплин, были туманными, и край утрачивал своё ясное лицо. Из лесов, как из скверных кухонь, тянуло тогда густым чадом, и облака его, вздымаясь, широкими пластами накатывали на Кампанью. Они скапливались на мраморных утёсах, и при восходе солнца ленивые потоки их начинали сползать вниз в долину, которая вскоре по самые шпили собора исчезала в белой мгле. При такой погоде мы чувствовали себя лишёнными зрительной силы и ощущали, что беда, будто под плотной накидкой, прокрадывается в страну. В таких случаях мы поступали правильно, проводя день в доме при свете и за бокалом вина; и всё же нас нередко тянуло выйти. Ибо нам казалось, что снаружи не только орудуют «огненные черви», но одновременно и вся страна меняет форму — как будто её реальность уменьшается.
Поэтому мы и в туманные дни часто решали отправиться на экскурсию и тогда первым делом посещали пастбищные угодья. Целью наших поисков всегда была одна совершенно обыкновенная травка; мы пытались, если можно так выразиться, в хаосе придерживаться чудесного труда Линнея, составляющего одну из опорных башен, с которых дух обозревает зоны дикой растительности. В этом смысле какое-нибудь маленькое растение, которое мы приносили, часто дарило нам неожиданно много.
К этому примешивалось и кое-что другое, что я мог бы назвать разновидностью стыда — то есть мы не рассматривали лесную шайку в качестве противников. По этой причине мы всегда помнили о том, что были на охоте за растениями, а не в бою, и всячески избегали низкой злобы, как уклоняются от болот и диких зверей. Мы не признавали за народом лемуров свободы воли. Такие силы никогда не могут хоть в чём-то предписывать нам закон, чтобы мы упустили из виду истину.
В такие дни лестничные ступени, ведшие на мраморные утёсы, были влажны от тумана, и холодные ветры разбрасывали по ним облака чада. Хотя на пастбищных долах многое изменялось, нам всё же были хорошо знакомы старые тропы. Они вели через развалины богатых хуторов, от которых несло теперь холодным запахом гари. В обрушившихся хлевах мы видели отбеленные кости скота, с копытами, рогами и ещё с цепью на шее. Во внутреннем дворе валялась домашняя утварь, выброшенная из окон «огненными червями» и потом разграбленная. Там между стулом и столом лежала разбитая колыбель, а вокруг неё зеленела крапива. Лишь изредка мы наталкивались на разрозненные группы пастухов; они вели жалкие остатки скотины. От трупов, гнивших на пастбищах, вспыхивали эпизоотии и приводили к высокой смертности в стадах. Так гибель порядка никому не приносит блага.
Через час мы натыкались на хутор старого Беловара, чуть ли не единственный, который напоминал о старых временах, поскольку он, богатый скотом и невредимый, лежал перед нами в венке зелёных лугов. Причина такого положения заключалась в том, что Беловар был одновременно свободным пастухом и главой клана и что с начала беспорядков он оберегал своё добро от всякого бродячего сброда, так что с давних пор ни один охотник или «огненный червь» не осмеливался даже близко подойти к хутору. Пришибая кого-то из этой братии в поле и кустах, он считал это своим добрым деянием и по этой причине даже не вырезал на рукоятке кинжала новую насечку. Он строго следил за тем, чтобы весь скот, околевавший на его угодьях, был глубоко закопан и посыпан известью, дабы не распространялось зловоние. Так выходило, что к нему идёшь через большие стада рыжего и пестро-пятнистого крупного рогатого скота и что его дом и сараи видны уже издалека. Маленькие боги, охранявшие границы его владений, тоже всегда смеялись навстречу нам в блеске свежих пожертвований.