Мэгги Кэссиди - Джек Керуак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я стоял, как драгоценное существо, слушал.
— Так я справлюсь, не беспокойся, уж тебе носки вязать не стану… Эй, а ты слышал, как я пела на репетиции представления «Грима и Пудры»? Знаешь, что я пела?
— Что?
— Помнишь, мы вечером в декабре ходили на коньках кататься, на тот твой пруд возле Дракута, а потом домой шли ночью, холодина такая стояла, и луна, и мороз, и ты меня поцеловал?
— «Сердце и душу»?
— Ее я и буду петь —
Коридоры времени растянулись перед ней, песни, печали, настанет день, и она будет петь у Арти Шоу [29], настанет день, и компашки цветного народа будут собираться у ее микрофона в бальном зале «Страна Роз» и называть ее белой Билли [30] — соседи по ее трудным певческим денькам станут кинозвездами — Теперь же, в шестнадцать, она пела «Сердце и душу» и крутила романчики со стеснительными сентиментальными мальчишками Лоуэлла, и толкала их, и говорила: «Эй»…
— Я тебя верну, мистер Дулуоз, не то чтобы мне тебя хотелось, но ты приползешь ко мне, эта Мэгги Кэссиди только пытается тебя у меня отнять, чтобы и ей немного досталось, ей хочется, чтобы вокруг сплошные школьные футболисты и легкоатлеты крутились, раз уж она сама до старших классов недотянула, потому что слишком тупая даже для школы-восьмилетки — Эй, Полин Коул здорово сказала, а? — Она оттолкнула меня, потом притянула к себе. — Мы с тобой встречаемся под нашими часами в последний раз. — А часы были большими, как ящик, болтались на школьной стене, какому-то старому выпуску их подарили, когда желтые кирпичи еще были новенькими — под ними состоялась наша самая первая трепещущая встреча — Когда она пела «Душу и сердце» в холодных ночных снегах полей, сердца наши таяли, и мы думали — навсегда — Часы были нашим главным символом.
— Ну что, значит, когда-нибудь увидимся.
— Но не под часами, парень.
Я шел домой один, до тренировки нужно убить еще два часа, вверх по Муди, вслед за всеми остальными, что давно уже дома и уже переоделись, чтобы перекрикиваться на задних дворах; Иддиёт ушел со школьного двора давно со своими учебниками и нетерпеливой и-и-идьёт-ской походочкой («Как оно, паря?») — старые пьянчуги в «Серебряной Звезде» и других салунах по Муди наблюдают за шествием школьников — Теперь уже два — печальная прогулка по трущобам, вверх по склону холма, по мосту к ярким и резким коттеджам Потакетвилля, perdu, perdu. [31] Вдали на водохранилище Роузмонт — дневные конькобежцы в своей тоске; у них над головами грезы облаков, по которым давно уже всхлипнули, утратив.
Я взбирался по лестнице к себе домой на четвертый этаж над «Текстильной Столовой» — дома никого, серый гнетущий свет просачивается сквозь занавески — В сумраке я вытаскиваю свои крекеры «Риц», арахисовое масло с молоком из кладовки с ее полками, аккуратно устланными газетами — в Пластиковых Пятидесятых не нашлось бы ни одной домохозяйки, у которой пыли было бы меньше — Затем за кухонный стол, свет из северного окна, мрачные виды на горюющие березы на холмах за белыми некрашеными крышами — моя шахматная доска и книга. Книга библиотечная; шотландская партия, королевский гамбит, научные трактаты по комбинациям дебютов, поблескивающие фигурки так осязаемы, чтобы подчеркнуть проигрыши — Именно так я заинтересовался старыми библиотечными книгами, похожими на классику томами, шахматной критикой, некоторые переплеты распадаются и взяты с самой темной полки Лоуэллской публички, я в своих галошах обнаружил их там перед самым закрытием —
Я решал задачу.
Зеленые электрические часы, что в семье с 1933 года, пропутешествовали своей бедной маленькой стрелкой-мурлыкой снова и снова вокруг выпуклых желтых цифр и точек — от слезшей краски они выглядят наполовину черными, наполовину потерянными — само время, катясь электрически или как-то иначе, вгрызается в краски, на часовой стрелке в механизме внутри медленно собирается пыль, в углах Дулуозовых чуланов — Часовая стрелка целует минутную шестьдесят раз в час 24 часа в день, а мы все равно сглатываем в надежде на жизнь.
Мэгги была далека от моих мыслей, то был час моего отдыха — я подошел к окнам, выглянул наружу; посмотрел в зеркало; печальные пантомимы, рожи; полежал на кровати, все невыразимо мрачно, зияет, приходит медленно — когда придет, я и не отличу. В промозглом холоде попискивают птички. Я напряг свои нынешние мускулы перед плоским несгибаемо-слепым яровзором зеркала — По радио тупые раскаты статики едва не уничтожали непритязательные песенки того времени — На Гарднер-стрит старый месье Ганьон харкнул и пошел дальше — На всех наших трубах кормились стервятники, tempus. [32] Я замер у фосфоресцирующего распятья Иисуса и внутренне помолился скорбеть и страдать, как Он, и через это — спастись. А потом снова спустился вниз на тренировку, ничего не добившись.
Школьная улица была пуста. Поздний зимний день, теперь на нее уже пал розово-блеклый свет, что отражался в грустных глазах Полин — Проседающие старые сугробы, черное дерево, слабая сестренка солнца на одной стене старого здания — резкая безмолвная зимняя синева начинает выползать из-за восточно-вечерних крыш, а западные сигналят розе дальнего дневного огня, что меркнет в низких грядах облаков. В «Бон Марше» последний приказчик подсчитывает чеки. К своей тьме пулей пронеслась птица сумерек. Я поспешил в закрытый манеж, где бегуны барабанили пятками по доскам в своей собственной темной внутренней трагедии. Тренер Джо Гэррити тускло стоял, засекая время своей новой 600-ярдовой надежде, а тот в гладиаторской обреченности накачивал и растягивал эластичные ноги, стараясь эти надежды оправдать. Детишки швыряли последние бессмысленные броски в самые дальние корзины, а Джо, отдаваясь эхом, вопил, чтобы все очистили спортзал. Я вбежал в раздевалку, прыгнул в свои спортивные тренировочные трусы и плотно сидящие спортивные тапки. Перед первым забегом на 30 ярдов рявкнул стартовый пистолет, бегуны ринулись с привставших цыпочек и пустились отбивать пятками доски. Я предварительно побегал для разминки вокруг дощатых гулких боковин. Холодно, на руках высыпали мурашки, в этом тупом спортзале пыль.
— Ладно, Джек, — сказал тренер Гэррити своим тихим и спокойным голосом, что плыл по-над досками пола, точно у гипнотизера, — давай теперь посмотрим, как у тебя движутся руки, — мне кажется, это тебя и останавливало раньше.
В невообразимом оттяге моего собственного безумного ума я уже почти месяц старался бегать как Джимми Диббик, бегун не слишком выдающийся, но на бегу он как-то весь подтягивался, выбрасывал вперед руки, пальцы растопыривал, типа тыкал при взмахах взад-вперед в воздух, стараясь дотянуться, — стиль паршивенький, я имитировал его прикола ради; тем не менее на короткой дистанции, где я в команде был Номер Первый, в то время обгонял даже Джонни Казаракиса, который в другой год обогнал всех вообще по средним школам Востока Соединенных Штатов, просто пока еще не развился — такой размах руками мешал моим рывкам на короткую дистанцию, обычно 30 ярдов я делал за 3,8, а теперь скатился до полных 4, и меня уже били всякие щеглы, типа Луи Морина, которому было всего пятнадцать, и он даже в команду пока не входил, просто носил теннисные тапочки сам по себе.
— Беги, как бегал раньше, — сказал Джо, — забудь про свои руки, просто беги, думай о ногах, внимание, марш — что с тобой такое, по женской части неприятности? — невесело осклабился он, но с таким мудрым юморком, приобретенным потому, что прожил он непризнанным и не в довольстве, лучший тренер-легкоатлет Массачусетса, но тем не менее весь день приходилось горбатиться за какой-то конторкой в Ратуше, а куча ответственности никакой выгоды ему не приносила. — Давай, Джек, пошел — ты в этом году у меня единственный спринтер.
В беге с низкими препятствиями среди тех, кого я не мог обогнать, я просто летал как на крыльях; в «Бостонском Саду», что ревел всеми старшеклассниками Новой Англии, я бегал кротким третьим вслед за длинноногими призраками — двое из них из Ньютона, а все остальные из Броктона, из Пибоди, Фрэмингэма, Куинси и Веймаута, из Сомервилля, Уолтэма, Молдена, Линна, Челси — от птиц, до бесконечности.
Я вышел на линию с группой остальных, поплевал на доски, уперся покрепче тапками, проверил равновесие, весь дрожа, рванулся, ожидая стартового пистолета Джо, и пришлось глуповато возвращаться — Вот он поднял пистолет, мы качнулись, недоуменно, устремив глаза в доски — БРАМ! Вперед рванулись мы, я оттолкнулся на старте правой рукой, оставил руки качать воздух накрест перед грудью и ринулся головой вперед, держась линии в ярости. Мне отметили 3,7, я выиграл два ярда, протаранив здоровенный мат за финишной чертой, радостный.
— Ну вот, — сказал Джо, — ты раньше когда-нибудь делал 3,7?