Александр Блок - Андрей Турков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в этом мраке, в „черном городе“, как в беспощадной морской пучине, вдруг мелькает хватающее за сердце лирическое воспоминание о давнем, ночном объяснении с любимой. Оно внезапно выныривает, как скорлупка, пляшущая на волнах „глухой ночи“, — то ли чтобы потрясти своей хрупкостью, обреченностью, то ли чтобы озарить душу лучом надежды, немеркнущей веры в любовь и счастье.
Замечательна выразительность этого стихотворения, где буквально слышны удары колоколов. Это впечатление складывается из целого ряда деталей.
Вот как первые три удара — повторяющиеся глаголы:
Не спят, не помнят, не торгуют.
Вот мощно звучит один широкий гласный звук:
Над чЕрным гОродом, как стОн.»
Впоследствии на это откликается, как большой, трудно раскачиваемый колокол, протяжная строка:
Над мировОю чепухОю…
И все строфы связаны анафорами — одинаково начинающимися строками:
Над черным городом…
Над человеческим созданьем…
Над смрадом, смертью и страданьем…
Над мировою чепухою,
Над всем, чему нельзя помочь…
Уже в «Унижении» брезжит мысль о своеобразной «ценной реакции» бесчеловечия, жестокости, цинизма («Так вонзай же, мой ангел вчерашний, в сердце — острый французский каблук!»). В «Песне ада» и в цикле «Черная кровь» появляется даже образ вампира, терзающего свою жертву — возлюбленную.
«Любовь того вампирственного века» всего одна из личин духовной смерти, царящей вокруг. Фантасмагорическая картина снующих по улицам и домам живых мертвецов создана в «Плясках смерти». Лязг костей перекликается здесь со скрипом чиновничьих перьев. Ни в банке, ни в сенате, ни на балу живые неотличимы от мертвых.
Небезынтересно сопоставить с блоковскими гротесками следующие отрывки из будничной дружеской переписки тех времен: «Все как будто осталось позади меня, позади моего взгляда, — жаловался писатель Н. Д. Телешов И. А. Бунину, — и гляжу я теперь куда-то в пустыню или в черную ночь. Сколько ни гляди, ничего не увидишь. Почему так случилось, не знаю. Все время бываю среди людей, на которых поглядеть многие считают за удовольствие, а мне скучно. Даже не скучно, а, что называется, все равно! Бывает смерть физическая… бывает еще смерть гражданская…
Бывает еще третья смерть: артистическая. Вот этой лютой смертью я и умер.
…А Тнмковский, ты думаешь, не умер, хоть он и продолжает писать очень много и очень умно? Чем умнее и чем больше он пишет, тем более подтверждает свою смерть. А Боборыкин? Скиталец? А многие иные?»
И, утешая друга, Бунин, однако, в ответном письме признает: «говоришь ты о своей смерти сильно и хорошо», и даже советует написать «хотя бы на эту самую тему о смерти-то, о том, как Москва, Русь, ее люди сделали то, что тебе „все равно глядеть на них…“: „…да наберись смелости говорить смело: мне скучно, мне все все равно и вот по какой причине: жил я вот так-то, видел и вижу вот то-то, вчера в кружке был, среди мертвецов и обжор…“.[21]
В высшей степени примечательно это поразительное сближение в восприятии окружающей действительности у строгих реалистов и у символиста Блока, которого Бунин в то время не жаловал и не выделял из окружающей его литературной среды.
„Смелости говорить смело“, о которой мечтал Бунин, и „набрался“ Блок в „Плясках смерти“ (как сам автор этого выражения в „Господине из Сан-Франциско“, где, собственно, изображается тот же пышный и страшный парад живых мертвецов):
Как тяжко мертвецу среди людейЖивым и страстным притворяться!Но надо, надо в общество втираться,Скрывая для карьеры лязг костей…Живые спят. Мертвец встает из гроба,И в банк идет, и в суд идет, в сенат…Чем ночь белее, тем чернее злоба,И перья торжествующе скрипят.
В зал многолюдный и многоколонный Спешит мертвец. На нем — изящный фрак. Его дарят улыбкой благосклонной Хозяйка-дура и супруг-дурак.
Тягостный мотив этих „плясок“ с особенным драматизмом звучит в следующем стихотворении цикла, где сами слова как бы уныло „лязгают“ друг о друга, как „кости… о кости“:
Ночь, улица, фонарь, аптека,Бессмысленный и тусклый свет.Живи еще хоть четверть векаВсё будет так. Исхода нет.Умрешь — начнешь опять сначала,И повторится всё, как встарь:Ночь, ледяная рябь канала,Аптека, улица, фонарь.
Даже в поэтичнейшую картину ночного свидания неожиданно вплетается горькая нота:
Вновь оснеженные колонны,Елагин мост и два огня.И голос женщины влюбленный.И хруст песка и храп коня.Две тени, слитых в поцелуе,Летят у полости саней.Но не таясь и не ревнуя,Я с этой новой — с пленной — с ней.
(„На островах“)Тени любовной пары воспринимаются как преследующее, тягостное воспоминание о том, что все это уже не раз было. И тогда оказывается, что горечью было проникнуто уже первое слово стихотворения: „вновь“.
Радостная неожиданность, надежда найти в возлюбленно» идеальные черты, богатство души отравлены непоседой трезвостью:
Нет, я не первую ласкаюИ в строгой четкости моейУже в покорность не играюИ царств не требую у ней.Нет, с постоянством геометраЯ числю каждый раз без словМосты, часовню, резкость ветра,Безлюдность низких островов.Я чту обряд: легко заправитьМедвежью полость на лету,И, тонкий стан обняв, лукавить,И мчаться в снег и темноту…
Все так обыденно, так просто, так… безопасно! Нет даже риска в этом приключении, нет борьбы, нет страстей…
Ведь грудь моя на поединкеНе встретит шпаги жениха…Ведь со свечой в тревоге давнейЕе не ждет у двери мать…Ведь бедный муж за плотной ставнейЕе не станет ревновать…
Горячая кровь жизни опять обернулась клюквенным соком! «Две тени, слитых в поцелуе», исчезнут с наступлением дня, как призрак любви. Это — как бы одна из пар маскарада в «Балаганчике», на минуту вырвавшаяся на авансцену, чтобы потом опять потонуть «в диком танце масок и обличий».
Однако при этом, как справедливо отметил Анат. Горелов, в стихотворении «На островах» существует «двойственность»: наряду с жестоко разоблачительными нотами «оно продолжает отстаивать поэтические ценности».
И весь третий том блоковских стихов, полный огромного трагизма, одновременно заключает в себе поразительные по своему высокому «положительному» нравственному пафосу произведения. Блок имел полное право сказать:
Пусть душит жизни сон тяжелый,Пусть задыхаюсь в этом сне,Быть может, юноша веселыйВ грядущем скажет обо мне:Простим угрюмство — разве этоСокрытый двигатель его?Он весь — дитя добра и света,Он весь — свободы торжество!
(«О, я хочу безумно жить…»)«Бессмысленным» «восторг живой любви» кажется только духовному мертвецу, персонажу «Плясок смерти», или тому отчаявшемуся и во всем разочаровавшемуся двойнику поэта, от которого он сам отшатывается с гневом и досадой.
Что, как не этот восторг, торжествует во многих лирических шедеврах третьего тома даже тогда, когда жизнь, «страшный мир», сами перипетии реального чувства тому препятствуют! Какой печальной ясностью, благородством, элегической гармонией звучит знаменитое стихотворение «О доблестях, о подвигах, о славе…» с этой поостывшей тревогой за былую спутницу:
Не знаю, где приют своей гордынеТы, милая, ты, нежная, нашла…
Недаром уже современная поэту критика говорила о пушкинских нотах его лирики.
Но любовная лирика Блока — особенная, потому что все коллизии личного чувства часто драматизируются еще и потому, что в них неотторжимо вплетаются отголоски надежд, сомнений, разочарований поэта, относящихся к Другим областям жизни.
«Можно издать своп „песни личные“ и „песни объективные“, — заметил однажды Блок. — То-то забавно делить — сам черт ногу сломит!» (IX, 109).[22]
Примечательно в этом смысле следующее стихотворение:
Разлетясь по всему небосклону,Огнекрасная туча идет.Я пишу в моей келье мадонну,Я пишу — моя дума растет.Вот я вычертил лик ее нежный,Вот под кистью рука расцвела,Вот сияют красой белоснежнойДва небесных, два легких крыла…Огнекрасные отсветы ярчеНа суровом моем полотне…Неотступная дума все жарчеОбнимает, прильнула ко мне…
Эти «огнекрасные отсветы» составляют характернейшую черту блоковского творчества.