Стихотворения и поэмы. Дневник - Белла Ахмадулина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Четверть века, Марина, тому…»
Четверть века, Марина, тому,как Елабуга ластится раемк отдохнувшему лбу твоему,но и рай ему мал и неравен.
Неужели к всеведенью мук,что тебе удалось как удача,я добавлю бесформенный звукдважды мною пропетого плача?
Две бессмыслицы – мертв и мертва,две пустынности, два ударенья —царскосельских садов дерева,переделкинских рощиц деревья.
И усильем двух этих кончинтак исчерпана будущность слова.Не осталось ни уст, ни причин,чтобы нам затевать его снова.
Впрочем, в этой утрате судаесть свобода и есть безмятежность:перед кем пламенеть от стыда,оскорбляя страниц белоснежность?
Как любила! Возможно ли злей?Без прощения, без обещаньяимена их любовью твоейбыли сосланы в даль обожанья.
Среди всех твоих бед и плетейтолько два тебе есть утешенья:что не знала двух этих смертейи воспела два этих рожденья.
1966Плохая весна
Пока клялись беспечные снегаблистать и стыть с прилежностью металла,пока пуховой шали не снялата девочка, которая мечталасклонить к плечу оранжевый берет,пустить на волю локти и колени,чтоб не ходить, но совершать балетхожденья по оттаявшей аллее,пока апрель не затевал возни,угодной насекомым и растеньям, —взяв на себя несчастный труд весны,безумцем становился неврастеник.
Среди гардин зимы, среди гордыньсугробов, ледоколов, конькобежцевон гнев весны претерпевал один,став жертвою ее причуд и бешенств.
Он так поспешно окна открывал,как будто смерть предпочитал неволе,как будто бинт от кожи отрывал,не устояв перед соблазном боли.
Что было с ним, сорвавшим жалюзи?То ль сильный дух велел искать исхода,то ль слабость щитовидной железывыпрашивала горьких лакомств йода?
Он сам не знал, чьи силы, чьи трудывладеют им. Но говорят преданья,что, ринувшись на поиски беды, —как выгоды, он возжелал страданья.
Он закричал: – Грешна моя судьба!Не гений я! И, стало быть, впустую,гордясь огромной выпуклостью лба,лелеял я лишь опухоль слепую!
Он стал бояться перьев и чернил.Он говорил в отчаянной отваге:– О Господи! Твой худший ученик,я никогда не оскверню бумаги.
Он сделался неистов и угрюм.Он всё отринул, что грозит блаженством.Желал он мукой обострить свой ум,побрезговав его несовершенством.
В груди птенцы пищали: не хотим!Гнушаясь их мольбою бесполезной,вбивал он алкоголь и никотинв их слабый зев, словно сапог железный.
И проклял он родимый дом и сад,сказав: – Как страшно просыпаться утром!Как жжется этот раскаленный ад,который именуется уютом!
Он жил в чужом дому, в чужом саду, —и тем платил хозяйке любопытной,что, голый и огромный, на видуу всех вершил свой пир кровопролитный.
Ему давали пищи и питья,шептались меж собой, но не корилизатем, что жутким будням их бытьяон приходился праздником корриды.
Он то в пустой пельменной горевал,то пил коньяк в гостиных полусветаи понимал, что это – гонорарза представленье: странности поэта.
Ему за то и подают обед,который он с охотою съедает,что гостья, умница, искусствовед,имеет право молвить: – Он страдает!
И он страдал. Об остриё угларазбил он лоб, казня его ничтожность,но не обрел достоинства умаи не изведал истин непреложность.
Проснувшись ночью в серых простынях,он клял дурного мозга неприличье,и высоко над ним плыл Пастернакв опрятности и простоте величья.
Он снял портрет и тем отверг упрекв проступке суеты и нетерпенья.Виновен ли немой, что он не могиспользовать гортань для песнопенья?
Его встречали в чайных и пивных,на площадях и на скамьях вокзала.И, наконец, он головой поники так сказал (вернее, я сказала):
– Друзья мои, мне минет тридцать лет,увы, итог тридцатилетья скуден.Мой подвиг одиночества нелеп,и суд мой над собою безрассуден.
Бог точно знал, кому какая честь,мне лишь одна – не много и не мало:всегда пребуду только тем, что есть,пока не стану тем, чего не стало.
Так в чём же смысл и польза этих мук,привнесших в кожу белый шрам ожога?Ужели в том, что мимолетный звукмне явится, и я скажу: так много?
Затем свечу зажгу, перо возьму,судьбе моей воздам благодаренье,припомню эту бедную веснуи напишу о ней стихотворенье.
1967«Весной, весной, в ее начале…»
А. Н. Корсаковой
Весной, весной, в ее начале,я опечалившись жила.Но там, во мгле моей печали,о, как я счастлива была,
когда в моем дому любимоми меж любимыми людьмиплыл в небеса опасным дымомизбыток боли и любви.
Кем приходились мы друг другу,никто не знал, и всё равно —нам, словно замкнутому кругу,терпеть единство суждено.
И ты, прекрасная собака,ты тоже здесь, твой долг высокв том братстве, где собрат собрататерзал и пестовал, как мог.
Но в этом трагедийном действебылых и будущих утратсвершался, словно сон о детстве,спасающий меня антракт,
когда к обеду накрывали,и жизнь моя была проста,и Александры Николавныявлялась странность и краса.
Когда я на нее глядела,я думала: не зря, о, нет,а для таинственного деламы рождены на белый свет.
Не бесполезны наши муки,и выгоды не сосчитатьзатем, что знают наши руки,как холст и краски сочетать.
Не зря обед, прервавший беды,готов и пахнет, и твердятвсё губы детские обетыи яства детские едят.
Не зря средь праздника иль казни,то огненны, то вдруг черны,несчастны мы или прекрасны,и к этому обречены.
1967Биографическая справка
Всё началось далекою порой,в младенчестве, в его начальном классе,с игры в многозначительную роль:быть Мусею, любимой меньше Аси.
Бегом, в Тарусе, босиком, в росе,без промаха – непоправимо мимо,чтоб стать любимой менее, чем все,чем всё, что в этом мире не любимо.
Да и за что любить ее, кому?Полюбит ли мышиный сброд умишекто чудище, несущее во тьмувсеведенья уродливый излишек?
И тот изящный звездочет искусстви счетовод безумств витиеватыхне зря не любит излученье уст,пока еще ни в чем не виноватых.
Мила ль ему незваная звезда,чей голосок, нечаянно могучий,его освобождает от трудастарательно содеянных созвучий?
В приют ее – меж грязью и меж льдом!Но в граде чернокаменном, голодном,что делать с этим неуместным лбом?Где быть ему, как не на месте лобном?
Добывшая двугорбием уматоску и непомерность превосходства,она насквозь минует теремавсемирного бездомья и сиротства.
Любая милосердная сестражестокосердно примирится с горем,с избытком рокового мастерства —во что бы то ни стало быть изгоем.
Ты перед ней не виноват, Берлин!Ты гнал ее, как принято, как надо,но мрак твоих обоев и белилеще не ад, а лишь предместье ада.
Не обессудь, божественный Париж,с надменностью ты целовал ей руки,но всё же был лишь захолустьем крыш,провинцией ее державной муки.
Тягаться ль вам, селения беды,с непревзойденным бедствием столицы,где рыщет Марс над плесенью воды,тревожа тень кавалерист-девицы?
Затмивший золотые города,чернеет двор последнего страданья,где так она нища и голодна,как в высшем средоточье мирозданья.
Хвала и предпочтение молвыЕлабуге пред прочею землею.Кунсткамерное чудо головыизловлено и схвачено петлею.
Всего-то было – горло и рука,в пути меж ними станет звук строкою,и смертный час – не больше, чем строка:всё тот же труд меж горлом и рукою.
Но ждать так долго! Отгибая прядь,поглядывать зрачком – красна ль рябина,и целый август вытерпеть? О, впрямьты – сильное чудовище, Марина.
1967Клянусь
Тем летним снимком: на крыльце чужом,как виселица, криво и отдельнопоставленном, не приводящем в дом,но выводящем из дому. Одета
в неистовый сатиновый доспех,стесняющий огромный мускул горла,так и сидишь, уже отбыв, допевтруд лошадиный голода и гона.
Тем снимком. Слабым остриём локтейребенка с удивленною улыбкой,которой смерть влечет к себе детейи украшает их черты уликой.
Тяжелой болью памяти к тебе,когда, хлебая безвоздушность горя,от задыхания твоих тиредо крови я откашливала горло.
Присутствием твоим: крала, несла,брала себе тебя и воровала,забыв, что ты – чужое, ты – нельзя,ты – Бо́гово, тебя у Бога мало.
Последней исхудалостию той,добившею тебя крысиным зубом.Благословенной родиной святой,забывшею тебя в сиротстве грубом.
Возлюбленным тобою не к добрувседобрым африканцем небывалым,который созерцает детвору.И детворою. И Тверским бульваром.
Твоим печальным отдыхом в раю,где нет тебе ни ремесла, ни муки, —клянусь убить елабугу твою.Елабугой твоей, чтоб спали внуки,
старухи будут их стращать в ночи,что нет ее, что нет ее, не зная:«Спи, мальчик или девочка, молчи,ужо придет елабуга слепая».
О, как она всей путаницей ногприпустится ползти, так скоро, скоро.Я опущу подкованный сапогна щупальца ее без приговора.
Утяжелив собой каблук, носок,в затылок ей – и продержать подольше.Детёнышей ее зеленый сокмне острым ядом опалит подошвы.
В хвосте ее созревшее яйцоя брошу в землю, раз земля бездонна,ни словом не обмолвясь про крыльцоМарининого смертного бездомья.
И в этом я клянусь. Пока во тьме,зловоньем ила, жабами колодца,примеривая желтый глаз ко мне,убить меня елабуга клянется.
1968Описание обеда