Динарская бабочка - Эудженио Монтале
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«IL LACERATO SPIRITO…»
Я видел коллекцию старых вокальных пластинок под аккомпанемент фортепьяно, записанных между 1903 и 1908 годом, и кое-что из нее слышал. Посвятил меня в тайну своей фонотеки преклонного возраста господин, поздний хранитель певческих реликвий тех лет. В дни его молодости (сорок лет назад) по бельканто уже звонили колокола. Золотой век не знал пластинок, и, когда новое изобретение позволило «консервировать» последние славные голоса (надо сказать, что первые восковые цилиндры были похожи на банки томата), недостатки нового технического средства позволили бальзамировать лишь тень. Все пели дребезжащими, бесцветными, искаженного тембра голосами. Особенно неузнаваемыми становились низкие голоса. Только посвященный способен сегодня «восстановить» мольбу из «Еврейки»[50] «Если вечно угнетенные…» в том виде, в каком она прозвучала на заре столетия из уст увенчанного славой двухметрового великана Наваррини.
Тогдашние корифеи не без оснований плохо восприняли новинку. Перспектива предстать перед потомками изуродованными испугала их: «Лучше пусть нас забудут, — подумали они, — чем услышат такими». Но потом кто-то сдался, кто-то попал в ловушку. В 1903 году на премьере «Африканки»[51] в нью-йоркском театре «Метрополитен» кому-то за кулисами удалось записать сцену высадки Васко да Гамы и вдохновенное ариозо «О paradiso» в исполнении тенора де Решке[52], запечатлев на пластинке закулисный шум и овации зрителей. Вскоре пластинка была размножена.
Запись, которую я слышал, считается единственным существующим сегодня экземпляром и как предмет антиквариата представляет огромную ценность. Только тот, кто знает наизусть это ариозо из оперы Мейербера и для кого не секрет, с какими неимоверными трудностями связано его исполнение, в состоянии разобрать слова; остальные слышат прерываемое отдельными выкриками шипение и металлическое замирающее си-бемоль в конце, тонущее в криках и аплодисментах, которые кажутся издевательскими. От Жана де Решке больше ничего не осталось: ни об одной другой записи старый коллекционер никогда не слышал.
Немногим более поздними должны быть запись арии «lo son l’umile ancella…» («Адриенна Лекурвер») в исполнении великой Анжелики Пандольфини, создательницы партии Адриенны, и запись дерзкой серенады Дон Жуана «De’ vieni alla finestra» в исполнении Виктора Мореля. Обильная ржавчина не мешает убедиться в необыкновенном звучании голоса Анжелики и в исполнительском произволе и пошлости одного из последних во Франции представителей итальянского бельканто. Зато совершенно не членораздельным оказывается «Home, sweet home»[53] в исполнении шестидесятилетней тогда Аделины Патти, в то время как Таманьо в сцене смерти Отелло (Таманьо со стрекозиным голосом) не лишен проблесков былого величия.
Я слушал пластинки довольно долго, однако больше, нежели окаменевшие голоса, меня интересовала тайна, которую должен был носить в себе старый господин. И прежде чем откланяться, я без труда выудил ее.
Влюбленному в искусство пения, нерешительному, как клоун в опере Леонкавалло, ему трудно было сделать выбор между театром и жизнью, и он, робкий и взыскательный, самолюбивый и страшно неуверенный в себе, лучшие годы жизни тщетно пытался добиться безукоризненного исполнения знаменитой арии Якопо Фиеско в опере «Симон Бокканегра» Верди. С восемнадцати до пятидесяти лет он каждое утро, отложив помазок и бритву, отворачивался от зеркала и с намыленными щеками грозил кулаком запертым дверям мраморного дворца, что напротив генуэзского собора Святого Лаврентия, и рокотал: «A te l’estremo addio, palaggio altero!»[54], чтобы обрести мягкость в голосе при переходе к словам «II lacerato spirito del mesto geni-tore…»[55] и затем опуститься в заключительном хрипе до самой низкой ноты (фа-диез большой октавы) в последних словах молитвы «Prega, Maria, per me».
Ария эта не трудная, но она требует исключительно зрелого голоса, тогда как в молодости старый господин свой голос достаточно зрелым не считал. Незрелый бас — все равно, что незрелый, несъедобный плод. Годы шли быстро, новые квартиры, казармы, гостиницы, пансионы, клиники, больницы и съемные комнаты сотрясали слова проклятья, голос созрел, зазвучал свободно, утратил натужность, но в один прекрасный день лишился тембра и густоты. Старый господин (тогда еще не такой старый) знал, что необходимо, ловя момент, вцепиться в те немногие дни совершенства, о которых он мечтал, поразить всех знаменитыми словами проклятья и затем погрузиться навсегда в гордое молчание. Его друг, врач, прервавший блестящую карьеру, часто наведывался к нему, чтобы репетировать с ним дуэт из «Пуритан» Беллини «Suoni la tromba», но чаще, чтобы вдохновить его, хмуро тыча одним пальцем в клавиши рояля, на горькую исповедь шерифа Ренса[56] «Minnie, dalla mia casa son partito…» и на душераздирающую концовку «Or per un bacio tuo getto un tesoro», которая, увы, неизменно вызывала недовольство соседей и портье. Бывший врач тоже на много лет опаздывал с дебютом в ожидании зрелости, и в один прекрасный день у него лопнуло терпение, и, посчитав хрипотцу несовместимой с мечтой о партии шерифа, безумец выбросился из окна. Мучиться ему не пришлось: пронзенный пиками садовой ограды, он умер сразу.
Будущий коллекционер пластинок сделал из смерти друга надлежащие выводы и вскоре отказался от своих притязаний. Ему было уже за пятьдесят, и час, которого он ждал, возможно, давно прошел, чего никто, а уж тем более он сам, не заметил. Лишь иногда он, бреясь, вдруг отворачивался от зеркала и дрожащим голосом запевал «II lacerato spirito…». В ту же секунду рядом возникала тень его друга-врача, и слова замирали на губах. Впрочем, для кого бы он пел сегодня? Искусство в полном упадке.
СТРАУСОВОЕ ПЕРО
Люди в чем-то похожи на книги: вы рассеянно перелистываете страницы, не догадываясь, что они оставят в вас неизгладимый след; от другой книги вы не можете оторваться, буквально проглатываете ее, но проходит несколько месяцев, и вы понимаете, что она не стоила того времени, которое вы на нее потратили. Из этого следует, что в первую минуту, при первой встрече говорить о том, проиграете вы в конечном счете или выиграете, преждевременно. Я часто спрашиваю себя не о книгах, а о живых и мертвых существах, что промелькнули бы в моей памяти, если бы меня, избави бог, поставили к стенке, либо если бы я тонул, зная, что спасения ждать не приходится. Это были бы люди или любимые животные? Мужчины или женщины? Те, кто были мне дороги, или шапочные знакомые, не подозревающие, что занимают такое место в моем сознании?
Мгновения, которые предшествуют сну и которые лучше всего заполнять молитвами и раздумьями, можно сравнить отчасти с последними мгновениями земного существования, и в этой связи я бы сказал, что homo sapiens наших дней, законченный одиночка в обществе тем более бесчеловечном, чем громче оно кричит об уважении коллективных прав, живет, не зная, сколько сюрпризов ему приготовила жизнь.
Вчера вечером, когда я, перед тем как уснуть, пытался сосредоточиться на вопросе о высшем смысле жизни и повторял «человек смертен», в комнате появились гости — две странные, совершенно забытые мной особы, и я покинул марево путешественником, который сравнивает себя с чужеземцами и, обнаружив, что его отношение ко всему, что связано с прошлым, изменилось, вынужден признать, что он сам изменился, и согласиться со старой истиной: дважды в одну реку войти нельзя.
Я собирался уже погасить свет, когда, деликатно постучавшись в дверь — тук-тук-тук, — с глухим «можно?», представлявшим собой, по меньшей мере, си контроктавы, в комнату вошел плотный, среднего роста расфранченный солдат, увешанный с головы до ног оружием, как тень Гамлета, в шляпе с длинным страусовым пером, которое дугой свисало почти до самых шпор; с ним был суетливый церемонный старикашка, изъяснявшийся не столько словами на загадочном наречии, сколько жестами и ужимками лемура.
— Марсель, — вырвалось у меня, и догадка, что передо мной верный слуга Рауля де Нанжи из «Гугенотов», герой оперы Мейербера, неотделимый в моей памяти от знаменитого исполнителя, помогла мне без колебаний узнать умершего в сороковых годах в Монтевидео обладателя самого замогильного голоса, величайшего из всех, кто пел на итальянских подмостках, Гаудио Мансуэто, мастера нот ниже первой линейки, глубокого баса, широкоплечего крепыша, бывшего грузчика генуэзского порта, обязанного тонкостью манер (когда я с ним познакомился) удачной карьере оперного певца и стихийному уму, благодаря которому он чувствовал себя в любой партии истинным хозяином сцены.
— Марсель, — подтвердил солдат, поглаживая усы à la Марко Прага[57], подошел к неизменно открытому у меня в комнате роялю, пробежал рукой по клавишам и негромко для себя, но так, что в окнах задрожали стекла, выпалил «пиф-паф», предшествующее описанию взятия Ла-Рошели.